И еще вот что: когда начинает теряться понемногу мир — исчезают привычные интересы, убегают из памяти понятия, суживается словарь, прошлая жизнь кажется небывшей (голод, холод) — это процесс постепенный, медленный, и если человек не умирает, а выздоравливает — он также медленно возвращает себе кое-что (не все, конечно) из потерянного. В выздоровлении крепость физических сил опережает в возвращении крепость сил духовных, а у многих они (духовные силы) совсем не возвращаются. Так вот, в этом процессе таянья человека — стихи держатся дольше, чем проза — я это проверял на людях и на самом себе. Даже Гумилевские «Мореплаватели» (это «даже» для тебя — я ведь не поклонник Гумилева как поэта) крепче, оказывается, сидят в человеке, чем хотя бы «Война и мир». Понимаю это, веря в стремление человека к высокому, в то, что правда поэзии выше правды художественной прозы — и особенностями стихосложения — его мнемоническими качествами, укрепленными звучанием.
Ну, кое-как заканчиваю это письмо. «Золотая роза» Паустовского понравилась мне бы больше, если бы он не врал бессовестно о Мультатули, которого и о котором я хорошо знаю, и если бы не писал он этой раздражительной короткой фразой — эта штука вовсе не в духе русского языка, точнее, русской прозы.
Письмо сегодняшнее я так и не отправил. Ну, оно от тебя не уйдет. Привет Ирине, Дмитрию и Map. Ник.
Крепко целую.
В.
О том, что значил для Шалимова Пастернак, с не меньшей силой сказано и в его стихотворении «Поэту». Оно имеет и второе название — «Молитва». Мне же через несколько лет предстояло проверить справедливость слов о «роскоши» и «черном хлебе искусства» — на своем, маленьком, несоизмеримом тюремном опыте — и она подтвердилась. После смерти Б. Л., когда нас с мамой арестовали, мы, встретившись с ней после полугодового следствия и лубянской одиночки на суде, читали друг другу «Лейтенанта Шмидта», и мама говорила: «Господи, ну откуда он (Боря) мог все это знать, ведь он никогда не сидел, как же можно было это увидеть — «Это небо, пахнущее как-то так, как будто день, как масло, спахтан! Эти лица — а в толпе — свои!» И дело не в знакомых деталях — тут Шаламов не совсем прав. Что — по деталям — может быть дальше от вонючей трехметровой камеры с парашей и намордником, чем красивая жизнь господина Свана? Но я никогда не забуду своего упоения Прустом именно там, на Лубянке, Прустом, отложенным в свое время в уюте нормальной жизни, как скучный, изысканный буржуа, и тут вдруг открывшимся в своей пронзительной человечности, и это был тот самый «черный хлеб искусства», как оказалось.
Наступило лето, и мы все переехали на дачу, в деревню Измалково, около Переделкина. Б. Л. бывал у нас почти каждый день. В те годы еще чистый пруд с лодками и купаньем, живописные деревенские дачки с мостками, старый, сырой, безнадежно запущенный самаринский парк на другом берегу — все это стало новой рамкой, летним фоном для встреч и переживаний. А их было в то лето немало. Вокруг мамы образовалась колония подруг и приятелей — были и вернувшиеся «оттуда». Жил в Измалкове в то лето только что вернувшийся из лагеря художник Кирилл Зданевич. По субботам стал приезжать туда и Шаламов. Вечером, спасаясь от комаров, разжигали на берегу костер. Иногда после дождя сырые ветки долго не разгорались — и только Шаламов, мама и Кирилл умели в любую погоду раздуть пламя — сказывался лагерный опыт. Читали стихи. Шаламов — всегда стоя, у самого огня, отбивая ритм «чугунной» рукой, раскачиваясь, все в той же ковбойке, и тот же рюкзак всегда был рядом. Надо ли говорить, каким сочувствием горели женские лица, обращенные к нему, какой отклик находил он в наших сердцах?
Переночевав на даче, в воскресенье он шел в писательский городок, на дачу к Б. Л.
Шатура, 12 июня 1956 г.
Люся, хорошая, дорогая моя — ни черта у меня не выходит — машины нет до сих пор, я вторые сутки торчу в какой-то дурацкой гостинице и, конечно, завтра не уеду и не смогу тебя повидать в среду в Москве.
То, что чуть не заставило меня разреветься на асфальтовой дорожке в Переделкине, становится с каждым часом все неотложней и острей. И Шатура мне не в Шатуру, и Туркмен не в Туркмен.
Для Ирининой библиотеки купил я сегодня однотомник Багрицкого (есть, кажется, все, кроме пресловутых троцкистских стихов «о поэте и романтике»). Привезу в субботу (или в воскресенье). Стихов Мартынова и «Контики» здесь нет. Диалог при покупке Багрицкого в книжном магазине: