Париж, 1990
Это было при нас…
Он залетел довольно далеко, наш воронок. Свердловск, Новосибирск, Красноярск… Сквозь его зарешеченные дверцы видны заметенные снегом улицы, горожане в валенках, с кошелками, хмурые, спешащие, привычные к воронкам. Мама вздыхает со своим обычным юморком: «Ох, как же мне надоел этот пейзаж в клеточку…» Потом — Тайшет с его знаменитой пересылкой, и наконец — последний этап до станции Невельская, откуда уже пешком, по настоящей тайге — в политический женский лагерь, единственный тогда на весь Союз. Кто же они, эти «политики»? Шли по тайге ночью, я в каком-то кургузом синем пальтишке, конвойный на лошади вез наши чемоданы и мешки, и был февраль… Когда я, уже на ступеньках вахты, переминалась, руки в карманах, ожидая надзирателя, по зоне пронесся слух: «Бытовиков привезли!» — статья-то у нас была бытовая. Но скоро — и каким образом все узналось? — этот слух перекрылся другим. «Скажите, — бежала ко мне по снегу черноволосая молодая женщина, — правда, что вы родственники Пастернака? Что вы за роман «Доктор Живаго»?»
Интеллигенции в лагере была горсточка. Основную же массу «политиков» составляли верующие женщины, больше всего с Западной Украины. В лагере я впервые столкнулась с теми, кого принято называть простым народом. И, надо сказать, это был вполне счастливый опыт. Наряду с очевидными повседневными обязанностями, эти женщины имели тайную духовную жизнь — она проявлялась в молитвах, секретных «семинарах» в сумерках за бараками, пении. Я стала записывать их песни, накопилась целая тетрадь, которую мне удалось вывезти при освобождении.
Через 20 лет я наткнулась на эти порыжевшие странички, стала перечитывать, зазвучали их голоса, ожили забытые круглые лица, повалил снег, загремели раздаточные миски… Захотелось облечь в плоть спутниц моего двухлетнего лагерного бытия, замуровать тайшетскую мушку в янтарную смолу, «реинкарнивать», как говорила Параня-иеговистка, знавшая много ученых слов. Я написала полуочерк, полурассказ (ведь многое забылось!) — «Дочери света», который является хронологическим продолжением предыдущего опыта, следующим курсом «моих университетов». В этом рассказе много стихов. Это и подлинные песни пятидесятников и иеговистов, и «Погорельщина» Н. Клюева, которая потрясла меня своим пафосом конца мистической крестьянской культуры. Героинями «Погорельщины» увиделись мне соседки по нарам, заплатившие такую цену за верность своему преданию.
Лагерная тема роднит этот очерк и с другими частями книги — с воспоминаниями об А. Эфрон и В. Шаламове. Страшный опыт этих двух не идет ни в какое сравнение с моими довольно беззаботными двумя годами. И, однако, не побоюсь сказать, есть и общее в нашей судьбе — и им, и мне, и малообразованным сектанткам помогло устоять то, что так мало ценится в суете повседневности — Слово: кому поэзия, кому молитва.
Дочери Света
Неопалимая Купина —
В чем народная вина?
Н. Клюев. «Погорельщина».
Мне часто хочется прийти в нашу — такую розовую, такую красивую — церковь в Телеграфном переулке и помолиться за них. А может быть, пора и панихиду отслужить? Ведь видела я их последний раз лет двадцать тому назад, и были они тогда уже не молоды. И многие из них, наверное, за эти годы пришли крутыми своими тропками к стопам своего Господа. Я подхожу к кануну, в любое время дня и года трепетным рождественским пирогом переливающемуся в левом приделе Меньшиковской уютной и ухоженной церкви, беру из стопки аккуратно нарезанных четвертушек листок бумаги и поднимаю обгрызенный карандаш на веревочке. Тепло, пахнет яблоками и воском, из начищенных окладов спокойно и понимающе смотрят отнюдь не закопченные лики святых. Красивый священник плавными движениями, вздымая волны черного маркизета, благословляет склоненные головы верующих, поздравляет с Христовым воскресением — сегодня суббота, — смотрит ласковыми загадочными восточными глазами Отец Нифон из Дамаска. Старушки прихожанки, ровесницы, наверное, моих тайшетских подруг, шаркая, тянутся прикладываться к кресту, целуют батюшке смуглую руку, надламывают просфору, аккуратно распределяют мелочь: «на хор», «на ремонт храма», «на новую ризу»… Я опускаю карандаш на стол. Нет, нельзя их здесь поминать. Ведь они не принимали все это — кануны, обедни, маркизет… Ведь они жизнь положили, чтобы не отступать от своего пре дания, и поминать их по-чужому — не значит ли это их, столько вынесших за свою истину, обидеть еще раз? Нет, лучше я просто помолюсь за них, просто вспомню их словами, которые так же широки, как и объятия рук, раскинутых по краям креста, их — вместят.