Так и зажил странный Ийка со своей странной женщиной. Спали, когда придется, иногда даже порознь. То Ийка забудет заснуть и весь день прыгает с узкого листа миндаля на круглые зубчики листа абрикоса. То женщина Ийки уйдет к ручью и звенит растущими в воде голубыми колокольчиками. Все утро…
Но потом пели. Таких песен не слышали под темными соснами. Будто варила женщина Ийки разноцветный леденец, а Ийка окунал в мягкую сладость лапки и тянул, тянул, высоко — на верхние ветки. Под лесным ветерком застывали теплым ледком паутинные нитки. И — ломались со звоном. Каждый звон своего цвета…
Слушал песню лес, слушали сосны. И пока что длилось только хорошее. Длилось и длилось, даже привыкли все.
А потом кончилось. Нипочему. Ийка затосковал. Не ел и не прыгал. Худел. Крылышки перестали блестеть, коленки при каждом шаге поскрипывали. А что за песни, если скрип.
Женщина Ийки тосковала рядом. Нет, сначала она брала мужа за лапу, тянула на высокие ветви, в лунный мед прозрачных листьев. Приносила в норку самые красивые красивости, за которыми приходилось ей убегать далеко. Даже принесла лепесток белого шиповника. Сказала, тот самый, помнишь, Ий? Из нашего цветка, сказала. Но тоска крепко сидела на лбу между больших Ийкиных глаз и никуда не ушла. Тень от нее падала в глаза Ийки и не давала ему видеть, — как узкая Луна шьет облака кривой иголкой; как Полулунка качается в темной синеве на круглом донышке, выливая из ковшика мед для листьев; как целая Луна садится на черную щетку травы, краснея от удовольствия — в первый ряд пригласили, — и слушает песни сверчков.
А надо сказать, уже подрастали юные сверчки и — пели. Хорошо пели, лучше, чем сверчки за рекой и сверчки запечные. Но все же не так хорошо, как пел Ийка со своей женщиной. Сначала все, собираясь на встречу с Луной, обязательно заглядывали в Ийкину норку, звали, уговаривали. Но женщина Ийки лишь разводила лапками — петь без мужа она не могла, а Ийка отворачивался к стенке и только дергал торчащий из мягкой земли корешок…
Потом и не заглядывали. Лишь рассказывали шепотом гостям и молодым сверчкам, какие были песни, ах какие…
А потом — перестали. Привыкли.
Но однажды вечером, когда ветер стал маленьким, заботясь, чтоб не мешать сверчкам, Ийка проснулся. Тронул крепкий лоб лапкой, а тоска — ушла. И хочется петь. Он прыгнул из норки, потому что боялся своих больших песен, а ну как выскочат из него и разнесут вдребезги маленькую спальню! И сразу запел!
Слушали все. Даже кузнечики проснулись и шевелились в траве. Даже птицы, что торопились поспать в лунно-медовых листьях, не долетели до гнезд.
Ийка пел. Лес наполнялся цветными стрекушками. Ломались их леденцовые нитки, в разных местах — выше и ниже. И падая, тихо звенели о траву и маленькие камни в ней.
А когда спел, тряхнул длинными усами и затрещал крыльями. И все — затрещали… Радовались. Смеялись, танцевали, хлопали Ийку по глянцевой черной спине. И никто не заметил, что пел он один. Никто, кроме самого Ийки.
А он, пока все радовались, тихонько скользнул в черную траву и отправился искать свою женщину. Знал, если нет ее и тоски нет, то именно его женщина забрала и унесла… Очень волновался.
И снова тосковал, но уже по-другому. Другая тоска летела впереди Ийки, стелилась по верхушкам травы грустной песней, звала. Никогда раньше не пели сверчки грустных песен. Не знали, что есть такие. Вернее, знал Старый Сверчок, потому и ронял слезины когда-то в сухой липовый лист. Но это давно было, никто и не вспомнил. А сам он молчал.
…Ийка так долго ходил, летал и прыгал, что в родном поселении снова забыли о нем. Как и в первый раз, сначала искали, потом рассказывали, а после — привыкли. И лишь старый Сверчок перед утрами, когда все расходились по норкам, не забывал поговорить со Сверчем За Облаком. Уже и не просил за Ийку и его женщину. Просил за себя, чтоб или сейчас умереть, пока живы легенды о Песнях, или дать дождаться возвращения их. Пусть не Ийкиных. Может, еще кто народится?
Проснувшись к вечеру и слушая, как перекликаются, собираясь на пение, пары, вздыхал и надеялся, если не умер, то — дождется. Дай-то, думал.
Ийка сбил себе лапки, истрепал крылышки, и глаза его потускнели — высматривать среди веточек и листочков свою женщину. А главное — стали хрипнуть коленки. Песня-тоска подходила к концу, иссякала. Боялся он, что песня закончится, а тоска прилипнет и будет с ним — до конца. Но и бояться устал. Сел на узкий песок у ручья. Молча смотрел на воду, на тонкие стебли голубых колокольчиков. И услышал. Как журчит ручей, шелестят листья, стряхивая дневное золото солнечного меда, как чикают и цвикают засыпающие птицы. И — ветер в макушках деревьев. Сидел и слушал-слушал. Дивился. Раньше-то — пел и ничего не слыхал.