Френк любил море. И все, что с ним связано. Он работал спасателем — если это можно назвать работой — и в связи с этим мог часами стоять на волнорезе, заложив руки за спину, и тупо смотреть на горизонт. Просто ради удовольствия. Или по утрам после хорошего шторма шляться по берегу, собирать медуз и бросать их обратно в воду. Какой прок от медуз вообще? Но Френку было и на это наплевать. Как и на Джилл, кстати. Он осторожно брал в руки эти дохлые куски белесой блевотины и бросал, бросал, бросал…
У сентиментальных отдыхающих красоток от всего этого под купальниками напрягались соски. Я отчетливо видел этот процесс каждый день из окна своей конторы. Как только Френк залезал на волнорез или начинал развлекаться с медузами, любая сука с тренированным телом охотницы на мутантов тут же забывала, что она сука, и прямо-таки на глазах превращалась в мечтательную хемингуэевскую красотку — или кто там еще красиво писал про море? Не знаю, не читал, но подозреваю, что у этого Хемингуэя в книжках были одни полоумные мечтательные суки, которые стадами волоклись за бездельниками вроде Френка.
А Френк их трахал. Всех без разбора, гуртом. Пачками трахал, так же, как я потрошу треску на ужин, когда повар Билл в очередной раз мучается похмельем. Взял в руки, потискал, вспорол брюхо — и отбросил, чтоб тут же схватиться за следующую.
Он мог себе это позволить. У него было сухощавое, загорелое, мускулистое тело с руками, красиво перевитыми венами, и довеском под кубиками пресса, впечатляюще оттягивающим плавки. А еще у него были большие коровьи глаза, в которых плескалось море. Это Джилл так говорила.
Не знаю, как там насчет моря. Джилл с ее бабской точки зрения, наверно, виднее, но на мой взгляд — просто красивая тупая загорелая морда, по которой с первого взгляда видать, что трахнет — и бросит…
У всех отдыхающих ослиц, которых потрошил Френк, после потрошения морды становились печальными и задумчивыми. Чаще всего они становились такими после того, как они на следующее утро обнаруживали пустое место в своей постели и, выглянув из окна своего трехсотдолларового номера (в сутки, разумеется), могли лицезреть Френка, разминающегося на пляже с новой претенденткой на его впечатляющий штопор…
Вся эта история началась с той минуты, когда Джилл впервые вошла в дверь моего ресторанчика. Первое, что я увидел, это были ее глаза. Синие и равнодушные. Как море в штиль. Вот уж у кого глаза как море! Не то что у этого…
До появления Джилл мне было глубоко наплевать на цвет чьих-либо глаз, на море, плещущее под моими окнами, и на прочую романтическую дребедень. Я далеко не поэт. Поэты все вымерли еще в Последнюю Войну, и от них остались лишь тоненькие книжки в Объединенной библиотеке охраняемых поселков. Джилл сказала как-то, что только поэты прошлого умели любить по-настоящему. Подозреваю, что ни у кого из них, в отличие от меня, не было ни брюшка величиной с шар для боулинга, ни поганого прибрежного ресторанчика в качестве частной собственности. Потому и с любовью у них было все в порядке.
Но в тот вечер я чуть ни стал поэтом. Когда Джилл посмотрела на меня этим своим заштиленным морем и медленно так спросила с придыханием:
— Это вам требуется кассир?
Я ответил: «М-м-я…» — кивнул раз шесть, а потом всю ночь смотрел на лунную дорожку и писал на пахнущей креветками оберточной бумаге что-то про пылающие сердца и сливающиеся в поцелуе губы, пока не заснул, уткнувшись лбом в подоконник. До сих пор подозреваю, что это было что-то гениальное. Хотя бы потому, что шло от чистого сердца. Но утром повар Билл вытащил из-под спящего меня бумагу со стихами и завернул в нее какую-то дрянь, которая потом потерялась. Вместе со стихами, естественно.
Короче, поэтом я не стал. Я просто влюбился как пацан в собственную кассиршу, приехавшую на Побережье из какого-то подземного города в поисках лучшей жизни. Она это поняла сразу же и с первой секунды стала на мне ездить. Она опаздывала на работу, уходила на час-два-три раньше, а в промежутке между опозданием и уходом томно смотрела в окно, в котором был виден кусок спасательной будки с облезлым пенопластовым кругом на стене. Под кругом было окно, и порой при большом желании можно было дождаться момента, когда в окне появлялась какая-либо часть тела Френка. Или часть тела его новой кандидатки на потрошение.
В последнем случае на окне станции через некоторое время задергивались занавески. Или не задергивались. И тогда из окна чердака моего ресторанчика можно было наблюдать кое-что интересное.
— Ты так скоро рехнешься, — сказал мне повар Билл, как-то раз поймав меня внизу у лестницы, ведущей с чердака, — я как раз спускался вниз.