Но меня в этом городе не покидало ощущение полной беззащитности; слишком много было вокруг пепельно-серых склонов, слишком много неба и слишком мало деревьев. Собственно, деревьев, дававших тень, там не было вовсе. Вода в озере казалась безмолвной и какой-то застывшей в отличие от тех говорливых ручьев и речек, к которым я так привыкла. Отчего-то эта тяжелая синеватая вода представлялась мне твердой, как металл. И в доме я чувствовала себя совершенно чужой и бесполезной.
Хотя, разумеется, по просьбе своего пасынка вела все хозяйство; руководила домашними рабами, показывала, что и как нужно делать, учила служанок готовить, прясть, ткать, шить и стирать одежду, заботилась о соблюдении необходимых обрядов и праздников. Мне бы следовало присутствовать также на советах и пирах наравне с мужчинами, как это было заведено в доме моего отца и моего мужа, но я понимала, что там меня видеть совсем не хотят. Да, я действительно была чужой среди этих людей. В Альбе правил Марс. И разговоры здесь велись только о войне, даже зимой, когда не было никаких сражений.
И дело даже не в том, что Асканию так уж хотелось постоянно носить доспехи и бряцать оружием; он, похоже, просто не способен был обходиться без сражений, и действительно – словно в угоду ему – на наших южных и восточных границах постоянно возникали вооруженные стычки. Он мгновенно отвечал такой на каждую угрозу, на каждый брошенный вызов и, одержав победу, всегда мстил тем, кто его задел; а если случайно терпел поражение, то за этим вскоре следовала новая, более удачная атака. Перемирие стало редкостью, длительного мира не было вовсе. Асканий сумел настолько разозлить даже старого Эвандра, что тот разорвал свой мирный договор с Лацием. По-моему, у Аскания хватило бы ума поссориться даже с этрусками, но этому безумию помешал мой отец и вовремя остановил его. Латин всегда хранил крепкую дружбу с городами Цере и Вейи и дал Асканию понять, что если тот вздумает угрожать этому союзу, то вполне может лишиться права на совместное управление Лацием. Отец вообще был страшно сердит на Аскания, и прежде всего за то, что тот утащил в Альбу меня и Сильвия.
Он, правда, в конце декабря как-то приехал туда нас проведать. Совершать подобные путешествия ему было уже тяжеловато – он очень постарел, сильно хромал, давали себя знать старые раны. Самое ценное, что у него было, он давно уже подарил нам с Энеем. Приехав в Альба Лонгу, Латин вошел в дом, стараясь сохранять свою прежнюю, царственную осанку, в сопровождении старых верных стражников и близких друзей, и весьма сдержанно выслушал приветствия Аскания. Мне потом рассказывали, как он, сидя с молодыми друзьями Аскания за пиршественным столом, сурово молчал, лишь изредка произнося несколько слов. Зато в последующие дни Латин каждую свободную минуту старался провести с нами, со мной и Сильвием, во внутреннем дворике или у огня в ткацкой мастерской, любуясь своим внуком и играя с ним.
Любимыми игрушками Сильвия были тогда два крупных желудя вместе с чашечками и древесный корешок весьма занятной формы, чем-то похожий на лошадь. Все это он нашел сам и мог играть с этими вещичками подолгу и весьма самозабвенно. Устроившись на полу у очага, он вполголоса бормотал какую-нибудь историю собственного сочинения, главными действующими лицами которой непременно были его любимые игрушки. До нас с отцом то и дело доносились отдельные возгласы вроде: «Ну, попей, попей!.. Нет, толстяк сказал, не надо... Ой, смотри, а это вроде бы домик?..»
– Что за чудесный мальчик, Лавиния! – восхищался Латин.
– Да, хороший, – улыбалась я, зная заранее, что он скажет именно эти слова.
И мы весело смеялись. Как хорошо все-таки было порой посмеяться! Ведь в этом чужом доме и смеяться-то было не над чем.
– Не сомневаюсь, ты хорошо его воспитаешь. – Это было утверждение, а не приказ, и все же мне чудилось, что отец велит мне непременно осуществить его волеизъявление.