Ландсберг, не желая оставаться один на один с чиновниками, которых он только что «уел» своими практическими знаниями, поспешил ретироваться из конторы. Благо предлог был: укрепление сводов тоннеля требовало постоянного присмотра.
С Михайлой, оставшимся в конторе, Ландсберг встретился только вечером. Карпов явился сумрачным, долго и без особой нужды обивал от грязи обувку на крыльце. И лишь за чаем рассказал о причинах своего плохого настроя.
— Слишком яро, Христофорыч, ты за строительные дела взялся. Инженеры и мастера цельный день твоим «прожектам» косточки перемывали. У писарей ушки на макушке — они же все из каторжных. Так что ноне, мыслю я, станут докладывать о твоих задумках каторге. Первым делом — о корчёвке пней! Да ишшо и от себя прибавляют страстей. Так что озлится на тебя каторга с первого дня.
— Чего ж злиться? Чай, понимают, что не к теще на блины сюда приехали, — упрямо покачал головой Карл. — Наделали делов — исправляй грех свой кайлом!
— Так-то оно так, кумпаньон. О конторе сейчас речи нет — ихнее злобствование ожидать стоило. А вот арестанты… Одно дело, когда их на тяжкие работы начальство ставит. И совсем иное — когда свой брат, каторжник, «горбатиться» заставляет.
Не пошло и недели, как сотни каторжников, следуя задумке Ландсберга, покинули тюремные остроги и были поставлены на работы по сооружению «образцово-показательного» участка дороги в Воеводскую падь. На корчевку и засыпку ям были поставлены и не имеющие постоянной работы ссыльпоселенцы. Разумеется, от арестантов и не пытались скрыть, кто именно нашел им тяжкую, несмотря на всю механизацию, работу. Это не прибавило Ландсбергу популярности в каторжной массе. Как и предсказывал Михайла, его проклинала вся каторга. И Шаховской счел необходимой предосторожностью приставить к Ландсбергу вооруженную охрану.
На четвертый день начала расчистки просек вернувшийся из конторы на квартиру Михайла долго кряхтел, шмыгал носом, и, наконец, объявил:
— Ты тока не подумай ничего такого, Христофорыч, а только я от тебя съеду.
— Каторга требует? — понимающе улыбнулся Карл, хотя ему было вовсе не до смеха.
— Требывает не требывает, а только я полезней для тебя буду, ежели в тюрьму переселюсь. Не ндравится кой-кому наше «кумпаньонство». Горлопаны да глоты впрямую людишкам говорят, что вдвоем мы тут перед начальством на задних лапках ходим, чужим горбом лишнюю пайку зарабатываем.
— Значит, бросаешь меня?
— Да не за себя боюсь я, Христофорыч! Мне-то каторга ничего не сделает, потому как бродяга я. Неприкасаемый для обид… Вторая ходка, как-никак! Но против тебя людишки оченно злые! Козни, мыслю, строют против тебя. Ну а ежели я рядом с ними буду, то упрежу тебя, ежели что серьезное удумают. Понял, кумпаньон?
— Понял, Михайла. Только как тебе самому на шконку переселяться после того, как неделю со мной под одной крышей жил? Не опасно ли? Не примут за шпиона?
— Бродягу-то? Христос с тобой, Христофорыч! Да и не в тюрьму я на жительство переселюсь, а на фатеру: жалованье, чай, платит начальство?
— Не платит, а записывает заработок каждого в особую тетрадку, на его лицевой счет. Для меня исключение князюшка обещал сделать, а вот насчет тебя не знаю… Хотя о чем это я? — спохватился Карл. — Если его сиятельство воспротивится выдаче тебе жалованья на руки, я всегда подкинуть смогу, Михайла! Мне ведь и деньги тратить-то, кроме столования, некуда. И не спорь, компаньон. Какие же мы с тобой друзья-приятели, коли помогать друг другу не станем. А разрешение жить на вольной квартире я тебе легко выхлопочу: ты чертежник, на дом работу брать должен. А в казарме у тебя мигом украдут и карандаши, и бумагу.
На том и порешили. Ландсберг провожал «кумпаньона» со смешанным чувством тоски и облегчения. Он опять оставался один на один с каторгой и тюремным начальством. Облегчение же наступило оттого, что теперь можно было не беспокоиться на счет судьбы Михайлы: Карл в последние дни всерьез опасался, что озлобленные его кипучей деятельностью арестанты однажды накинутся на «выскочку». В таком разе мог пострадать и Михайла, предложивший «кумпаньонство» еще во время плавания на «Нижнем Новгороде».
Имя Пазульского с почтением и страхом повторяли во всех централах Российской империи. Этот человек стал легендой преступного мира еще при жизни.