Жизнь на плавучей тюрьме не слишком отличалась от обычного камерного бытия. Арестанты расселялись по отсеку сообразно своим симпатиям, наклонностям и тюремной иерархии. Кое-где шконки уже были завешаны тряпьем, и оттуда уже доносились шлепки карт по доскам и азартные выкрики игроков. Каторжные из крестьян сидели тесными кучками, опасливо поглядывая на снующих по отсеку глотов: те уже начали традиционную охоту на последние медяки мужиков «от сохи».
К вечеру об отходе судна еще ничего не было известно. Не внес ясности в этот вопрос и некий чин из Одесской тюремной администрации, спустившийся в трюм с толстой пачкой бумаги и несколькими бутылками чернил. От бумаги не отказывался никто – даже неграмотные и те, кому писать было некому. Первые, по тюремному обыкновению, рассчитывали продать бумагу нуждающимся, либо выменять ее на что-нибудь. Особое оживление появление бумаги и предстоящее писание писем и заказов на продукты вызвало у глотов.
Обед поразил: арестантам подали не обычное жидкое тюремное варево, а настоящий флотский борщ – густой, обильно заправленный капустой, свеклой и прочими овощами. В тому же в каждую миску матрос-раздатчик шлепнул изрядный кус вареной говядины. На завтрак была обещана гречневая каша с настоящим коровьим маслом.
– Этак-то и жить можно! – судачили арестанты-новички.
Опытные каторжане, которым довелось побывать на самой дальней российской каторге, подняли оптимистов на смех:
– На Сакалине этом, дядя, ты гнилому куску рыбы в баланде рад будешь! Мяско – на острове тока солонина – тоже с душком, порядочные люди и есть такую не станут…
На следующий день невольные пассажиры, поднявшиеся на борт последними, принесли в трюм весть о том, что вместе с ними на корабле поплывет судовой священник – разумеется, православный. Перед отправкой будет отслужен молебен – однако наверх арестантов навряд ли выпустят.
Новый день тоже обещал быть длинным и скучным, однако ближе к полудню неожиданно общее внимание привлекли крики наверху. Матросы, взобравшись на снасти, вразнобой кричали «Ура!» Арестанты кинулись к иллюминаторам, и только тут поняли, что пароход как-то незаметно отошел от причала, серая замшелая его стенка отодвинулась.
– Буксир нас от причала оттаскивает, – пояснил караульный. – Сей момент и машину запускать будут на полные обороты.
Словно в ответ на его слова, еле слышный доселе гул машины под палубой резко усилился. Железный настил под ногами арестантов мелко завибрировало – словно что-то живое и большое внизу проснулось и начало тяжело ворочаться.
– Все, братцы, поплыли! Прощай, Расеюшка! – закричал кто-то.
Кто-то из арестантов заплакал в голос, в другом углу дрожащими голосами затянули старую каторжанскую песню, православные невольники усердно молились, мусульмане тоже творили свою заунывную молитву.
– Все, поплыли! – нарочито бодрым голосом окликнул старого своего товарища Ландсберг. – Теперь до самой Турции, полагаю, ничего интересного не будет. Одни только волны… Извольте отдыхать, господин полковник!
Жиляков послушно улегся на доски, сложил руки на груди и прикрыл набрякшие веки. Ландсберг поправил котомку под головой старика, поджал губы и вздохнул: полковник, настояв на своей отправке на Сахалин, явно переоценил свои силы. Карл живо припомнил первое появление старика в камере, его уверенные движения, покачал головой: небо и земля!
Ландсберг отошел к иллюминатору и бездумно загляделся на мелкие серые волны, шуршащие по борту корабля. Его мысли невольно вернулись в Псковскую пересыльную тюрьму, где он провел последние несколько месяцев.
Жизнь в тюремной камере подобна капризной и непостоянной морской стихии. Серый мертвый штиль – повседневная скучная обыденность с практически круглосуточной карточной игрой. За игрой и в коротких перерывах обсуждались последние «громкие» события в камере. При отсутствии оных арестанты без устали «травили» старые каторжные байки, напропалую врали друг другу. Во все времена тюрьма более всего ценила рассказчиков, «баюнов» – тех, кто мог своим бойким подвешенным языком хоть как-то развлечь, оторвать от мрачной обыденности, сиюминутной горечи карточных проигрышей и мрачных перспектив. О своей реальной прошлой жизни в камерах говорят неохотно: для одних это было чем-то святым, для других очень личным, для третьих – недостойным признаком проявления слабости.