Вышел скандал; Максиму Т. Ермакову, якобы напившемуся вдрызг и опозорившему школу, не хотели давать аттестата. Он не мог предположить, что впоследствии из этого случая в Маринкиной девичьей памяти возникнет целый небывший роман. Впрочем, все, что с ней тогда происходило, было материалом любовных сюжетов; все мужские особи по-разному выражали одни и те же чувства. Ощущая в своей голове только нематериальные процессы, Максим Т. Ермаков распознавал Маринку как материальность повышенной плотности, слиток материального.
Вот кому-кому, а Маринке, первой красавице и первой суке среди юниорок родного края, не следовало перебираться в Москву. Областному геральдическому лебедю, раскинувшему над квадратным экскаватором треугольные крылья, она была прирожденная Леда. Если бы она осталась дома, то сделалась бы, пожалуй, высоким начальством и боевой подругой губернатора – широкого телом и душой усатого батьки, весьма поощрявшего талантливую молодежь. Все испортил конкурс красоты, на котором Маринка, дефилируя в тугом купальнике, сразила строгое жюри линией бедра, распространявшего при каждом шаге ударную волну. Победа и увенчание диадемой из стразов Сваровски сильно подняли Маринкину цену. Она захотела эту цену получить.
Кажется, она перевелась из местного экономического вуза в столичный или что-то в этом роде. К Максиму Т. Ермакову она явилась, чтобы перехватить немного денег – и сразу, с красногорьевской рачительностью, отработала долг на осыпавшемся бумагами и бешено колотившем ящиками офисном столе. С тех пор Максим Т. Ермаков стал для Маринки запасным кошельком и по совместительству приятелем, с которым она обсуждала козни Москвы.
– Ты не представляешь, сколько здесь блядей, – жаловалась она, выйдя из очередного приключения сильно зареванной и сильно напудренной. – Из-за них у богатых мужиков не осталось ничего человеческого. Зачем такому мужику отношения с девушкой? Ему стоит пальцем поманить, и он получает любой секс, какой захочет. И по его масштабам за сущие копейки. Ему же негде кофе выпить, чтобы там не сидели три-четыре девки в блядских ботфортах. Бляди – они как вирус. Ломают у мужиков нормальную программу. Вот говорят: мол, с Украины, с Молдовы понаехало шлюх. Но если хочешь знать, москвички хуже приезжих. Такое из себя воротят! А как врут! Считают, что им по определению больше надо и больше полагается. Тогда чего дают себя снимать за двести баксов? На карманные расходы? Папа с мамой мало денюжек дают? Сидели бы, твари, по своим квартирам…
На это Максим Т. Ермаков только пожимал плечами. Цена в двести баксов его вполне устраивала. В то же время он, на свой отстраненный манер, сочувствовал Маринке. Маринка и правда очень старалась. Из своей бурливой речи она, как могла, вытравливала южнорусское гхеканье и усердно подражала кошачьим ма-асковским гласным – правда, у нее получалось скорее не мяукать, а квакать. Она приоделась на сейлах, сменила глупое золото на стильную бижутерию и уже не выделялась на гламурных корпоративках и закрытых вечеринках, куда правдами и неправдами умудрялась проникать. Иногда ей как будто даже везло. Она была замечена под руку с крупным ресторатором Мамедовым, большим и влажным мужчиной, проступавшим сквозь рубашки тонкого полотна, как проступает селедка сквозь слои оберточных газет. Видели ее и в обществе покрытого шрамами и крепкого, как футбольный мяч, генерала Ярцева, лично корпевшего над книгой мемуаров, подозревая всех помощников в искажении смысла и поражаясь тараканьей увертливости обыкновенных русских слов. Ради этой книги якобы и была приглашена Маринка, всегда сдававшая школьные сочинения самой первой – и всегда с недовложением запятых. От генерала Ярцева она перешла к издателю Полянскому, некоторое время возившему ее на международные книжные ярмарки и даже купившему норковую шубу – во Франкфурте, в турецкой лавке на задах бангхофа, напоминавшей не магазин мехов, а полный пуха и пера полутемный курятник.
Шуба, впрочем, шла Маринке необыкновенно. Ей бы пришлась к лицу и небольшая дамская квартирка с огромной шелковой кроватью, и яркая малолитражка, похожая на очень дорогую детскую игрушку. Но до квартиры и машины дело никак не доходило: покровители внезапно улетали в командировки, сунув Маринке тощий конвертик “на первое время”. Это проклятое первое время никак не кончалось. Маринка зависла в безвременьи, где были невкусны солоноватые толстые устрицы и пресная зимняя клубника, были неинтересны проходившие перед нею, будто череда открыток, красоты европейских столиц. Маринка страдала по-настоящему, выла и материлась в остывающей ванне, источая теплые слезы в ноздреватую пену, осевшую пеплом, – но не было инстанции, которой она могла бы эти страдания предъявить. Мужчины, которыми она хотела завладеть, не столько ворочали делами, сколько ворочались в делах; эти серьезные дела забивали им мозги и даже кровеносные сосуды – потому они физически не могли еще и Маринку принимать всерьез.