Тут в недрах одного из геометрических мужчин, где-то в животе, громко забренчало, точно он был железный, советского производства, будильник. Распахнувшись и обнаружив под пиджаком множество технических устройств, включая странного вида оружие, напоминающее фен, геометрический отцепил небольшую овальную пластину и четким жестом протянул начальству. Зародыш выщелкнул из пластины тонкий виляющий жгут, и у Максима Т. Ермакова закупорило уши, отчего в голове сделалось темнее, чем в комнате. Зародыш что-то говорил в свой специальный гэбэшный мобильник, шурша целлофановым ртом; вокруг раздувались, пенились, теснили сознание какие-то незримые объемы, лампочки в люстре опухли, незваные гости двигались с отвратительным клейким шорохом, будто жуки в спичечном коробке. Потом внезапно вернулись звуки, все на какой-то шершавой подкладке.
— Неприятные ощущения скоро пройдут, — сообщил Зародыш, говоривший, вероятно, в полный голос, но слышный так, будто он говорил шепотом. — Собственно, нам пора. Хочу сказать напоследок кое-что о свободе. Кажется, что у человека много свобод: развивайся хоть во все стороны. Но подлинная свобода одна: поступать правильно. Всякий человек, к сожалению, слеп. Он имеет мнение обо всем, потому что испытывает такую потребность. Но есть очень мало вопросов, по которым человек может составить суждение на основании личного опыта. Все самое главное, для его жизни важнейшее, ему сообщают посредством телевизора. Слепой может передвигаться, только зная расположение предметов в своем жилье и примерно представляя, что и как устроено на улице. Мир, может быть, совсем не таков, каким мнится слепцу. Но если слепой поступает правильно, он ни обо что не убьется. И никогда не почувствует нашего присутствия.
С этими словами Зародыш встал из кресла, в своем дурацком тренировочном костюме, под которым угадывались не то выпуклости скрытой аппаратуры, не то безобразно выпирающие кости. Один геометрический поспешил в прихожую и заговорил с кем-то на лестничной площадке: судя по голосам, подъезд был полон социальными прогнозистами, от дверей до верхнего этажа.
— Удивили вы меня, Максим Терентьевич, — поговорил Зародыш, глядя сверху вниз на оглушенного Максима Т. Ермакова, все не имеющего сил отлепиться от подушки, набитой как будто тем же веществом, что и его погасшая голова. — Я думал, вы приедете от «Европы» в шоке, психотерапевта вам привез… — Он указал на одного из свиты, такого же точно, как все остальные. — Ну, хорошо. Вы, стало быть, до сих пор не прониклись. Уезжаю от вас, Максим Терентьевич, с тяжелым сердцем. Мы, как вы правильно поняли, беспредельничать не можем. Зато гражданские лица, не связанные с нашим комитетом, — могут. Имейте это в виду.
Один за другим незваные гости исчезли из поля зрения Максима Т. Ермакова, точно растворились в спертом воздухе квартиры. Напоследок в замочной скважине трижды, с обстоятельным оттягом, повернулся ключ. Неверной рукой Максим Т. Ермаков дотянулся до телевизионного пульта. Экран раскрылся на пугающей картинке: пожар, точно огромная медуза, колыхался в ночном, тускло подсвеченном небе, мелькали, озаряясь розовым, маленькие вертолеты, столб черноты, перекрученный туго, свитый из жирного дыма, уходил в облака. «…Как сообщили источники в Управлении государственной противопожарной службы Красноярска, площадь возгорания превысила четыре тысячи квадратных метров…» — частил за кадром тревожный, хорошо поставленный женский голосок. Максим Т. Ермаков перевернулся на спину и захохотал.
Значит, у них были ключи. Первым желанием Максима Т. Ермакова было как можно быстрее поменять замок. Дверь квартиры, обтянутая черным дерматином, каким обклеивают ветхие книги в районных библиотеках, содержала три замка — один действующий и два мертвых, окаменевших, будто трилобиты, в плите видавшего виды дверного железа. Прикинув, сколько встанет заменить окаменелости на что-нибудь надежное, вроде DORI или RIFF, Максим Т. Ермаков слегка огорчился, но все-таки нашел в Интернете приемлемое предложение и вызвал мастеров, обещавших в течение недели выполнить заказ. Он прекрасно понимал, что социальные прогнозисты, если захотят, все равно войдут, но принципиально не желал оставаться перед ними с пригласительно беззащитной дверью. Те двое, что всегда сидят на подоконнике в подъезде, поедая пухлые сэндвичи, — пусть они видят, что объект создает для них посильные трудности, с которыми все-таки придется повозиться.
Оставалась проблема квартирной хозяйки, которой Максим Т. Ермаков не хотел давать ключей. Звали хозяйку Наталья Владимировна — «просто Наташа», как она просила к себе обращаться, хотя лет ей было под пятьдесят. Крупная, говорливая, всегда в розовом пиджаке, в крашеных блондинистых кудряшках, которые из-за проросшей седины казались намыленными, Просто Наташа подвизалась по разным слабосильным медиа в качестве не то обозревателя, не то сборщика рекламы. Несколько раз она подступала к Максиму Т. Ермакову с предложением направить часть его рекламного бюджета в представляемые ею вечерки, литературки и молодежные интернет-ресурсы — причем назначала себе такие скромные комиссионные, что деятельность ее выглядела бескорыстной, едва ли не подвижнической. Разумеется, с той товарной линейкой, какая была у Максима Т. Ермакова, польститься на подобные носители мог бы только сумасшедший. Отказ приводил квартирную хозяйку в сердитое уныние, она могла часами рассказывать про то, как ей нигде не платят. Знакомясь с человеком, Просто Наташа первым делом интересовалась, сколько он зарабатывает — с живейшим любопытством, с выпуклым блеском в больших водянистых глазах. Перед тем как сдать квартиру, Просто Наташа сделала дешевый белесый ремонт: поклеила обои в серебряный рубчик, положила простенький, чрезвычайно скользкий кафель, повесила ацетатные занавески, сквозь которые солнце по утрам просвечивало стеклом. Спустя четыре года все это в сознании Просто Наташи оставалось новым, и, приходя за квартирной платой, она озабоченно выискивала пятнышки, вытирая их скрипящим по поверхностям указательным пальцем. Узнав, что Максим Т. Ермаков собрался покупать жилье, она простодушно назначила за свою однушку цену вдвое выше рыночной, отчего-то полагая, что если человек уже поселился, то нечего ему переезжать.