Надо отдать должное Кате - она всегда была готова отдать деньги за билеты и платить за себя в кафе после концерта, и никогда не требовала, чтобы Алексей Михайлович провожал ее до дому: они с Викторией сажали ее в троллейбус, она махала им рукой в тонкой черной перчатке, привычно печально глядя сквозь заднее окно, жующие жвачку челюсти меланхолично двигались - и такую, печальную, машущую, жующую, троллейбус увозил ее прочь, и Алексей Михайлович с Викторией на какое-то время оставались вдвоем.
16
Наталья, жена Алексея Михайловича, близко, даже чуть ближе, чем с Викторией, сошлась с Катей и сочувствовала ей больше, чем Виктория. Правда, к дому Катю не приваживала - женщина от природы одаренная наблюдательностью, Наталья видела, что Катя норовит встать между Алексеем Михайловичем и его пассией, что она раздражает Алексея Михайловича, к тому же со своей привычкой решать за других, что можно делать, а что нельзя, что правильно, а что неправильно, она рано или поздно начнет вмешиваться и в их брак, и придется идти на резкий и неприятный разрыв.
Когда однажды Катя позвонила Наталье и по секрету сообщила, что только что видела Алексея Михайловича с Викторией в фойе Дома кино (ее на этот раз пригласила не Виктория, а подруга с работы), где они чинно прохаживались под ручку, "ну прямо как муж и жена!" - Наталья спокойно и снисходительно объяснила, что отношения Алексея Михайловича и Виктории начались задолго до того, как он женился на ней, Наталье, и задолго до их женитьбы кончились, а то, что от них осталось, - это тень в Хиросиме, пепел отгоревшей страсти и, как всякий пепел, уже не вспыхнет вновь, так что не следует его ворошить. Куда безопаснее позволять мужу встречаться с бывшей любовью, чем препятствовать ему и тем подталкивать к новым увлечениям.
- И вообще, Катюша, - втолковывала Наталья, в то время как Алексей Михайлович, проводивший свою вечную спутницу, снимал, присев на табуретку, тесные туфли и с блаженной улыбкой облегчения прислушивался к разговору, догадываясь, с кем и о чем она говорит, - знаешь, у мужчины обязательно должен быть какой-то червячок, какой-то стимул, а то он заскучает и вовсе перестанет чувствовать себя мужчиной. И что ему тогда останется: водку пить? По мне так уж лучше в филармонию ходит, чем по кабакам шляется...
- Не знаю, - отвечала на это Катя. - Не думаю я так, Наталья Николаевна. По-моему, раз у человека есть жена, то он и в филармонию должен ходить с женой, а не с чужой женщиной. И цветы дарить жене, а не кому-то там! Вы считаете, Наталья Николаевна, что я не права? А я вот так не думаю...
- Ты права, Катюша. Ты всегда права. Но нельзя быть правой и счастливой одновременно. Так уж мир устроен. Или то, или другое. Меня, честно говоря, больше устраивает вариант, когда мой муж в филармонию ходит с другой женщиной, а спит со мной. Но не наоборот.
Слегка замаскированная, но на совесть смазанная отравой стрела, была направлена прямиком в Катю. Во второй, несчастливый период их семейной жизни Катин муж вел себя с точностью до наоборот: по субботам и воскресеньям выводил жену с сыном в зоопарк, в цирк, в кино, вывозил на природу, брал для себя и жены билеты в оперу, они вместе проводили отпуска - непременно на юге, а позже, когда он сильно упрочил свое материальное положение, в разных экзотических странах, где Наталья с Алексеем Михайловичем только мечтали побывать. Но с кем и в каких краях он проводил все остальные вечера, а иногда и ночи - это было его личное дело. Хочу - ночую дома, хочу - нет.
Этот принцип был декларирован еще в счастливый период, на пятом или шестом году их брака, - при том, что женились они по обоюдной любви. По крайней мере Катя всегда яростно отстаивала этот факт, это был ее последний рубеж обороны, ее Брестская крепость, она скорее умерла бы, чем признала, что хотя бы тогда, в самом начале, муж ее не любил. И хотя муж Кати вслух никогда не отрицал, что любил Катю, собственную свободу он любил больше. И позже начал отстаивать ее открыто и явно, используя как оружие то, что другие мужчины тщательнейше скрывают и считают своим слабым местом, своей ахиллесовой пятой. Каждая его измена, о которой Кате становилось известно, только упрочивала его власть над нею.
Каким образом при таких отношениях в собственной семье - а потом и при полном отсутствии отношений - Кате удается сохранить сугубо правильные представления о чужой семейной жизни, было для Алексея Михайловича загадкой. Он исходил из предположения, что ее мозг поделен на отдельные отсеки, - как в подводной лодке, - с той разницей, что отсеки между собой не сообщаются, как сообщаются в подводной лодке и в мозгу у большинства мужчин и у некоторых женщин. И когда Катя думает о своем браке, у нее задействованы одни отсеки, а когда о чужом - другие. И даже если собственный семейный отсек окончательно затоплен и все его обитатели погибли, в других отсеках жизнь идет своим чередом: все так же там играют в шахматы и забивают козла, пьют крепкий чай с лимоном, читают книги и повышают боевую готовность и воинское мастерство - и никому и в голову не придет почтить минутой молчания павших на посту товарищей и внести изменения в штатное расписание, чтобы отныне за семейные отношения отвечал другой отсек.
Катя не знала, что у нее затоплены отсеки, отвечающие за семейную жизнь, она считала их действующими, и нужен был сильный толчок, может быть, даже взрыв, чтобы герметичные переборки между отсеками наконец-то рухнули, и Катя оказалась лицом к лицу перед ужасной, невыносимой, но тем не менее правдой.
Иногда Алексею Михайловичу хотелось взять в руки какой-нибудь хирургический инструмент, вскрыть Катин череп и прочистить поврежденный отсек, - желательно без наркоза, чтобы она сама увидела, что сделали время и соленая морская вода с трупом ее первой и единственной настоящей любви. И чтобы похоронила наконец останки с подобающими почестями и начала жить по обычным человеческим нормам - а не тем завышенным, которые она по-прежнему яростно отстаивала...
Катя все говорила и говорила о чем-то Натальей по телефону, и Наталья терпеливо слушала, время от времени кивая и произнося неизменное: "Угу... Угу...". Алексею Михайловичу скучно было это слушать, кроме того он проголодался - классическая музыка пробуждала в нем здоровый аппетит, - а с кухни доносился аромат жареной курицы, и он двинулся на кухню, не дожидаясь конца разговора. Он знал, что несчастная Катя готова говорить по телефону часами.
Пусть говорит. Пусть обвиняет их с Викторией сколько угодно, все равно повредить им она не может. Ему даже жаль немного, что не может. Пусть бы повредила слегка. Слишком устойчивое равновесие его утомило. Хочется, чтобы маятник качнулся в ту или иную сторону. Он готов допустить, что крохотное проявление ревности со стороны Натальи может заставить Викторию чуть-чуть приблизиться к нему. Давай, Катя, давай, подбадривает он ее мысленно, обгладывая куриную ножку. Жир стекает по подбородку. Плотный слой пены в стакане с пивом. Давай, Катя. В глазах мечтательное выражение. Вкус соленого огурца, приятно контрастирует со вкусом запеченной картошки. Давай...
Бесполезно. Виктория твердо держит оборону, проходящую по линии щеки, подставляемой для прощального поцелуя. Наталья не только не ревнует к Виктории, уверенная, что их близость никогда не двинется дальше щеки, но как бы слегка поощряет, подталкивает его, то и дело заводит якобы случайные разговоры о Виктории, спрашивает о ней - непременно с легкой многозначительной улыбкой, которая вовсе не неприятна Алексею Михайловичу, но, напротив, заставляет его горделиво пыжиться и, по выражению Натальи, "чистить пёрья".
17
Кстати, о правде. О той ужасной и невыносимой правде, с которой не так-то просто каждому оказаться лицом к лицу, не только несчастной Кате. Тут Алексей Михайлович не прав. Напрасно он так уверен, что перед лицом правды поведет себя достойнее, чем Катя. Просто Алексей Михайлович не пробовал смотреть правде в лицо. Ему не приходилось, подобно Кате, которой он отказывает в мужестве, каждый день напоминать себе: "Он обманывает тебя! Он тебя предает! Он не любит тебя! Он ушел навсегда и никогда не вернется..." - и жить с этим дальше, зная, что это правда, и отказываясь признавать это правдой, потому что если это правда, тогда лучше вовсе не жить.