Выбрать главу

Я сравнивал подружку Ацерронию с податливым романом – этакое физиологическое упражнение со словом, где «под каждым ей кустом был готов и стол, и дом». Я раскладывал Ацерронию – как придется, не торопясь, где попало – и проникал в нее извращенным способом, как это не предписано для зачатия. Но почему же именно таким образом я получаю больше удовольствия? Разница между античной и христианской литературой очевидна. Небольшое расстояние между анусом и влагали­щем. Все литературные формы – повесть, роман, эпиграмма – разработаны еще в Древнем Риме. Христианские писатели открыли для себя – Вдохновение. И теперь, будьте добры, душевно отдайтесь в античной позе – вот и все, что требуется от женского пола. А также от литературы. Мать Агриппина и подружка Ацеррония – соедините их для меня воедино, и только тогда я успокоюсь и перестану безумствовать. Только тогда я не буду иметь Ацерронию в непотребные места на глазах у Агриппины и больше не буду шляться по литературным борделям. Где, отталкиваясь от цитат из античных книжек, можно заниматься плагиатом как непотребством. Получать гонорар и литературную гонорею одновременно… Все эти сравнения придавали моему поступку особый смысл. Впрочем, я несколько увлекся, хотя и многое себе объяснил…

Родственники Ацерронии приходили высказать мне свое соболезнование. Они выстроились вкруговую, и была среди них зеленоглазая литературная мартышка, которая постаралась в неумелых, но искренних стихах выразить всеобщее горе по поводу кончины подружек – Агриппины и Ацерронии. Мне захотелось трахнуть эту мартышку так же нахально, кверху ногами на столе, как я проделывал это с Ацерронией. То-то удивились бы ее родственники. Но я только выразил ответное соболезнование, и мы разошлись мирно, как расходятся по рукам из магазина книги разных по мастерству ав­торов…

Время от времени ко мне в домик забегали белокурые германки со всякой снедью. Среди окрестных жителей считалось, что я страдаю в одиночестве и тоске по матери Агриппине. Германки меня подкармливали, а я их – подпаивал. Германки, вероятно, думали, что меня надо приободрить душевно, а я желал сатисфакции физиологической. Ничто меня так не возбуждает, как совершенное преступление, замешанное на инцесте с литературой. Конечно же, я оговорился – на инцесте с матерью, хотел сказать я. Ведь только мать – основа ассоциативного мышления, а не телевизор и Ацеррония. Которой требовалась замена, и я поглядывал на забегающих германок более чем откровенно. Но, к моему сожалению, германки были тупыми коровами и мыслили стереотипно – у юноши горе, ему не до физических упражнений. Никто не подозревал о моем преступлении и также о моих мыслях. Германки кормили меня супом, я доставал из погреба вино и требовал, чтобы германки разделили со мною трапезу. Честно говоря, я боялся отравления. «Кто их ведает, холодных германок, – подумывал я, помешивая ложкой в супе, – возьмут и отравят чем-нибудь». Каждый раз с надеждой в голосе я намекал германкам, что душновато нынче в моем домике, но они закутывались только поплотнее, и даже ляжки их не обнажались, когда германки присаживались на ди­ван. Прав был Набоков, когда развлекался с юной Л о литкой. Великовозрастные германки не возбуждались от случайного прикосновения и не будили во мне воображение, потому что были чинны и благородны, как правильная литературная речь. Они развились, закостенели и не хотели трахаться со мною на гробе матери. Им это в голову не приходило…

Я старательно не замечал действительности, разгуливая по саду, и на всяческие цветочки и окружающую природу меня тянуло лишь пописать, а не отразить ее письменно. Почему вид кустика или заходящего солнца в литературе должен олицетворять мое настроение? Настроение у меня самое подходящее, чтобы кого-нибудь трахнуть… Бабахнуть, бубухнуть – считается, что подобные слова шокируют читателя больше, чем слово «обладать». Но это смотря как обладать и как трахнуть. Все зависит от техники исполнения, и разные слова тут ни при чем… Я открывал античную литературу, чтобы увидеть разницу в словах и получить известие из…

Рима…

«После убийства матери, наполовину безумный, он строит планы извести весь сенат ядом на пирах, столицу поджечь, а на улицы выпустить диких зверей, чтобы труднее было спастись…»

Рыжий Агенобарб тешился своим положением – казнил без меры и без разбора, пиры затягивал от полудня до полуночи, в звериной шкуре выскакивал из клетки и набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин. По известной причине в Байях я не мог совершить ничего подобного, но мысленно был с Агенобарбом и мысленно делал все то же самое, но молва хулила только меня, потому что не было никому известно, какая рыжая сволочь пользуется моим именем. И вероятно, моему народу было поистине все равно, кто выступает под прозвищем Нерон Цезарь, поскольку сама роль украшала никудышного актера. Мне только оставалось сожалеть, что не могу исполнить ее более талантливо. Наставника моего Сенеку рыжий Агенобарб просто заставил покончить жизнь самоубийством, а он бы у меня задохнулся от собственных книжек, гадкий и лицемерный старик. Я бы приказал ему сожрать все «Нравственные письма к Луци-лию», потому что волк на самом деле призывал овечек быть кроткими и приходить к нему на обед, не сопротивляясь. Как только овца собиралась дать волку в челюсть, тут же Сенека потрясал своими книжечками и блекотал – «нельзя-ая-ая-ая!». В этом и заключалась наша с ним общественная мораль, когда шлепаешь овцу по щеке, а она обязана подставить тебе вторую щеку. Сопротивляться – «нельзя-ая-ая-ая!». Волки строят храмы и прививают овцам моральные принципы. Обыкновенная овца и сама по себе знает, чего можно, а чего нельзя, но только волки сотворяют из добродетелей культ, чтобы пользоваться этим культом, как зубами.

Рыжий Агенобарб планомерно уничтожал всех близких мне ранее людей, которые могли бы распознать подмену. Афранию Бурру он пообещал дать лекарство от горла, но послал ему яд. Беременную Поппею Сабину бил ногами в живот, покуда она не скончалась. Вольноотпущенника Палланта каким-то образом удушил, чтобы тот не мозолил ему глаза и не задерживал при себе деньги по завещанию. Он приказывал умереть всем неугодным и многознающим – без промедления, для надежности посылая «врачей» к самым нерешительным, чтобы «врачи», видя заминку, вскрывали «пациентам» вены. «Пока живу, пускай земля огнем горит», – воскликнул рыжий Агенобарб на каком-то сборище, и я подумал, что пора уносить ноги. Сматываться в Прагу.

Около одиннадцати часов вечера я выпил последний бокал красного вина, помните – «цвета сосков Агриппины», сложил античные книги в рюкзачок и спустился на первый этаж. Там в углу на примете у меня стояла канистра с керосином. И дальше что я сделал – стал разбрызгивать керосин по разным комнатам и обстановке. Я решил сжечь домик в Байях, как рыжий Агенобарб подпалил незадолго до этого Вечный город. Меня нисколько не тревожило, что погибнет в пламени мое наследство и память об Агриппине, погибнет сам домик, которым Агриппина так дорожила. Я окропил керосином кровати, плеснул на туалетный столик, плеснул на свою детскую фотографию в рамочке, что подчеркиваю особо и ради дополнительного впечатления от моей персоны. Все мне здесь обрыдло, как в темнице, – люди со временем накапливают столько мусора, столько правил, привычек и воспоминаний… Я чиркнул спичкой и вышел из домика в сад…

Вначале огонь метался за окнами, как будто Агриппина и Ацеррония бегали по дому с карманными фонариками в руках. Тени двух женщин плясали на стеклах, переплетаясь между собою, а потом стекла начали лопаться. Я стоял неподалеку от дома, «наслаждаясь, по его словам, великолепным пламенем», и шептал поэму «Крушение Трои». Когда пламя фыркнуло из-под крыши и рассыпалось с треском, как фейерверк, – к домику с разных сторон стали сбегаться перепуганные германки. Они тормошили меня, спрашивали – как это могло случиться, бегали вокруг в растерянности и вскрикивали – «воды-воды». «Огня-огня», – передразнивал я германок, но про себя, и поглядывал на германские полуприкрытые прелести. Некоторые из них были крупноваты, но все равно – я бы с удовольствием позабавился, катаясь с германками на пожарище. И чтобы пламя касалось языками наших одежд, и чтобы длинные волосы германок пылали, и чтобы глаза блестели, и чтобы нас поливали вином, и чтобы все хохотали. Я даже громко застонал от возбуждения, но германки опять поняли меня превратно и принялись с удвоенной силой утешать и гладить, а я стиснул зубы, чтобы сдержаться и не схватить какую-нибудь за задницу. В общем, когда прибыла пожарная команда, тушить уж было нечего. Обугленные стены торчали посреди сада как недоразумение, крыша обвалилась, и ворошить пепелище – только пачкаться. «Дом застрахован?» И я ответил – «денег мне не надо», потому что «дом сгорел от моей неосторожности». Все равно бы факт поджога установили, а для чего мне неприятности со страховой компанией. Как видите, я соображал, что к чему…