— Привет.
— Привет.
— Почему не на передовой?
— Не пускают, козлы.
— Опять зоологические проблемы? Не горячись, Гога. Действие равняется противодействию. Может, не тот ракурс выбрал?
— Судьба. Рок движет моим пальцем.
— Объективом?
— Ну, да. Но я ж пальцем нажимаю. Миг ловлю. Поймал тут одного, как он свою потную ладошку положил кое на кого. Что-то кому-то не понравилось, кто-то на кого-то обиделся, и вот администратор этот — по-прежнему администратор, а труженик просветленной оптики — на задворках искусства.
— Гога, делал ли ты когда-нибудь добро?
— В смысле?
— В метафизическом.
— Да я, кроме добра, вообще ничего не делаю. Может, я и нищий только поэтому?
— Связь, на самом деле, не слишком прямая. Но добро — такая штука, которая очень даже допускает мену. Бартер.
— Васька, не тяни корову за хвост.
— Даешь мне карточку, фотоаппарат и ждешь здесь.
— Ну?
— Я делаю для тебя суперкадры.
— Ну?
— Гога, ты меня хорошо знаешь?
— Ты бабник.
— Ну, ты-то ведь не баба? Давай.
31
Суета. А чего суетиться-то? Пускай звукооператоры суетятся. Правда, если минус один, то голос нужен. Или плюс один? Кто его знает? Макс, когда поет, говорит, минус девяносто девять. Лучше бы, минус сто. Несколько кадров. Вот это зря. Нет. Не выпивающий перед выходом артист, зря. Шуметь не надо. На вашу же все пользу. Все. Ухожу. Делайте, что хотите. Привет. Кто это? Я и не помню тебя. Кордебалет? Наш кордебалет всем кордебалетам кордебалет. Видел бы ты, Гога, этот ракурс вживую… Из-под лесенки. Никакого хамства, только радостное повизгивание. А здесь кто? Она.
32
Она. Напряжена. Как черный кусок эбонита. Коснись — искры полетят. Идет. С кем-то здоровается. Кому-то кивает. Кого-то не замечает. Идет. Туда. На операционный стол. Сейчас распахнется настежь, обожжет взглядом, голосом, жестом. Где-то на полпути между феей и ведьмой. Где-то посередине между рожденными ползать и небесной сферой. Так. Слепи ее галогенкой. Микрофон ей в лицо.
— Почему вся в белом?
— Замуж выхожу.
— За кого?
— За народ.
Отстранила. Пошла дальше. Прошла мимо него. В метре. Посмотрела в упор. Не узнала. Не захотела узнать. Сделала вид. Ни улыбки, ни гримасы, ни легкого вздрагивания. Мимо. Туда. К толпе. Стой. Не смог сказать. Мы все одно и тоже слышим и видим, или каждый свое?
33
— Держи, Гога.
— Ну и как?
— В твоей работе есть определенный шарм.
— Еще бы. Это же искусство!
— Слышишь голос?
— Ну?
— Это искусство?
— Хочешь честно?
— Да.
— Ее я так снимать, как я привык, не буду.
— Почему?
— Боюсь. Но не её. Себя боюсь. Боюсь гадостей сделать чуть-чуть больше, чем можно. Больше, чем мне может проститься на том свете.
— Дурак ты, Гога.
— Очень может быть. Но это не важно. Так легче. А все остальное это мое.
Над Москвой летел ее голос.
— Васька, дай денег в долг.
Над Москвой летел ее голос.
— Васька, если честно, не отдам.
Над Москвой летел ее голос.
— Васька! Оглох? Куда ты?
Над Москвой летел ее голос.
23.09.1999 г.
Рвущаяся нить
01
Картошку в этом году Зуев не сажал. Полтора мешка лежало в подполе, стояла уже середина мая, и он рассудил, что до августа, до яблок хватит, а дольше не протянет. И то, если не заболеет или еще какая авария не случится. И так уж растянул жизнь, как резинку, на семьдесят два года, тронь — зазвенит, вот-вот лопнет. И когда решил так, сразу стало легче. Тяготившие заботы, такие, как поправить сарай, прополоть огород, приготовить дров на зиму — исчезли, а новые, менее обременительные, заняли время и наконец-то придали остатку жизни ясную цель и понятный смысл.
Деревня умерла уже лет десять назад, когда отнесли на кладбище последнюю бабку. Дворы и огороды заросли одичавшей сиренью, шиповником, крапивой и лебедой. В переулках и прогонах поднялись громадные стебли борщевика и раскрылись крылья лопухов. Некоторые дома были проданы на снос, другие покосились, прогнили и вместе с почерневшими заборами повалились навзничь. Прямая деревенская улица, прежде радовавшая глаз бархатом зеленой травы, исчезла в зверобое и мышином горошке и теперь отзывалась стрекотаньем перепелов. Еле заметная проселочная дорога, пробегающая вдоль дикого оврага и подходившая к самому началу бывшей деревни, где непроходимой стеной вставал бурьян, уходила в поля. Деревня превращалась в ничто. Только дом Зуева чернел коньком невысокой крыши среди макушек пожилых ив и раскидистых кленов. Но кто бы заметил узкий, едва вытоптанный в репейнике проход к невидимому дому и такую же тропинку к роднику, шелестевшему в овраге?