Выбрать главу

Разминувшиеся в жизни Муни и Евгения Муратова прошли парой через всю тетрадь, — дружба и романтическая страсть молодых лет. Но каждому отведено свое место: она — созданная радостью и силой жизни молодого чувства, случайно воплотившаяся в конкретную фигуру, случайно названная этим именем. Заметьте: в стихах ее заслоняют, а скорее — составляют конкретные, вещественные детали и подробности: вино в стаканах, сок вишен, аромат плодов, беложемчужный ряд зубов, шнуровка платья, окно и утренняя улица Венеции. Эта полнота жизни, наполняющая бестелесную, точнее — безличную фигуру молодой любви еще ярче продемонстрирована в стихотворении: «Нет ничего прекрасней и привольней, // Чем навсегда с возлюбленной расстаться…» На этот раз отсутствие ее заполняет мир видимый, чувствуемый: «запах рыбы, масла прогорклого и овощей лежалых», мосты и улицы, ресторанчики с «бутылкою “вальполичелла”», «финал волшебной увертюры “Тангейзера”». Мир звучит, как оркестр, ударяя разом по всем струнам, обостряя запахи, ощущение вкуса, слуха, глаза, подстегнутые чувством любви или разлуки:

……………………………….. «Уж теперь

Она проехала Понтеббу». Как привольно!

На сердце и свежо, и горьковато.

В стихах к Муни вещный, предметный мир проявляется в тех случаях, когда надо обозначить призрачность героя, как в стихотворении «Ищи меня»: соединяют их небо, дождь, поэзия, чувство ответственности и минуты разделенного счастья, а дырявый зонт (единственная бытовая подробность) только подчеркивает состояние освобождения от повседневности, взаимного понимания и единения, неподвластные разрушению.

«Любовь без клятвы», — написал поэт рядом с банально-романсовой строкой: «И ночь, и клятвы, и вино». «Любовь без клятвы» — это в представлении Ходасевича тех лет формула любви. В то время как дружба требует клятв «навек, навсегда». Любовь — «случайный дар богов», «причуда сердца», дружба требует духовного волевого действия, выбора. Юная возлюбленная, проживи она хоть сто лет, осталась в прошлом, таком далеком, что может взволновать разве молодого поэта, которому предстоит прочесть «стихи, внушенные тобой». Образ друга, пусть «заочного», — не отступает в прошлое, не блекнет; его судьба, его смерть и жизнь вызывают живую боль, обиду, раскаяние, гордость, наконец. Вот когда Ходасевич самоотрешению уступил первенство, которое так отстаивал и за которое боролся в дни их совместной жизни.

Нет, не хочу ни пошлой [здешней] славы, Ни жизни мелочных забот, Твой призрак, гордый и кровавый, На путь иной меня зовет.

Ни раскаяние, ни эмиграция — чужая жизнь среди чужих людей — другая жизнь — не освободили Ходасевича от мыслей о Муни. Порой кажется, что в первые годы эмиграции чувство близости с ушедшим только усилилось.

О Муни уже никто не помнит. Андрей Белый, в 1923 году собирая книгу стихов и включая в нее стихи, Муни посвященные, снял посвящения. В самом деле, что это за странный иероглиф — «Муни»? В 1927 г. снял посвящение и Ходасевич. Даже Лидия Яковлевна, человек определенный, четкий, мне кажется, задумывалась порой: с кем соединила ее судьба? Среди ее конспектов сохранилось библиотечное требование, знакомый листок для заказа книг в библиотеке им. Ленина 1934 года, на котором графологом, скорее всего графологом-любителем, записана расшифровка Муниного почерка. Портрет вышел любопытный, и те, кто хочет его прочесть, найдут его в примечаниях[262]. Меня удивило это робкое заглядывание в прошлое, с надеждой получить ответ: кто он?

Ходасевич каждой клеточкой ощущал Муни, узнавая, находя отражение многих его черт в себе. Тем более, что в конце 20-х — начале 30-х годов он вдруг понял, что очутился перед поворотом, который Муни преодолеть не смог. Вероятно, так же, как Муни в 1916 году, он подошел к той смене эпох, стыку, через который не имел сил перебраться: он заметался, не находя места, задыхаясь, не узнавая местности, и — замолчал.

Небо, которое они видели, чувствовали и сквозь дырявый зонт, — исчезло, его не стало. Поэт очутился «Под землей», «где пахнет черною карболкой», в глубоком подвале дома свидании («Звезды») или подвальном полутемном кафе («Атлантида»), без окон и света, где только дешевые картинки на стенах напоминали, что где-то есть свет, воздух, движение. Он «загонял» «своих ангелов», которых вынуждал спускаться все ниже и ниже, «в теснины и трущобы», и они летели все тяжелей — «сквозь провода». До поры стремительное, шелковое, свистящее и летящее в небо, как стрела, сквозь вытягивало и стихи, и автора. Но в конце концов небо и земля сомкнулись в одну линию, не оставив и щелочки для продыху.

Адом для Ходасевича стал подвал французского кафе, того ли, где написаны «Звезды» («Вверху — грошовый дом свиданий, // Внизу — в грошовом казино…»), или кафе «Murate», изображенного в «Атлантиде», — приличный, чистый подвал, где столы натерты воском и блестит кафельный пол. Но ведь Данте (а от «Божественной комедии» к творчеству Ходасевича тянется множество линий) писал об аде: «То был, верней, естественный подвал с неровным дном, и свет мерцал убого» (Перевод М. Лозинского).

Ходасевич с какого-то момента отказался публиковать стихи, а среди них были «Памятник» (1928), «Не ямбом ли четырехстопным…» и «Памяти кота Мурра» (1934), «Сквозь уютное солнце апреля» и «Нет, не шотландской королевой…» (1937).

Кирилл Померанцев, назвавший свою статью о Ходасевиче «Пределы творчества», раздумывая над тем, почему поэт замолчал, писал:

Ходасевич перестал писать стихи. Он пал, как Люцифер, с головокружительных вершин безумия, не себя переоценив, но свой дар — поэзию. Он требовал от нее, чтобы она стала огненным дождем, а она оставалась «сладкими звуками». <…> Ходасевич замолчал, потому что он потерял веру в единственно еще достойное веры — в поэзию[263].

Но даже судя по названным ненапечатанным стихам, Кирилл Померанцев был не прав: в поэзию Ходасевич верил до конца. Он перестал верить в людей, которым нужна поэзия, в возможность достойной жизни на земле, на собственном затылке ощущал тяжелое дыхание мировой войны, перестал различать даже скрежет, визг, громыхание «железного века». На протяжении десятка лет вслушивался он, как умирает его время, каждого уходящего провожал последним словом. И с каждым уходящим отмирало что-то в нем самом.

Видно, что молчание давалось поэту нелегко, что он думал над причинами его, по-разному объясняя их в «Некрополе» и в статьях, особенно в статьях о символизме и символистах; в автобиографических произведениях, в повести «Державин», в пастише «Жизнь Василия Травникова». Да ведь одного ответа на этот вопрос и быть не могло!

Но больше, чем в других произведениях, открылся он в пародии, мистификации «Жизнь Василия Травникова», которую прочитал на вечере в Париже 8 февраля 1936 года, выступая вместе с Набоковым. Набоков читал рассказы, Ходасевич свой рассказ, где все создано его воображением: герой, его стихи, — все за исключением отрывочка из стихотворения «Шмелей медовый голос…», принадлежавшего Муни, — выдал за документальное историко-литературное исследование о поэте конца XVIII — начала XIX века.

Удивительно, что никто из присутствовавших — а там были известные критики, писатели, поэты, и молодые, и сверстники Ходасевича — не усомнился в достоверности рассказанного, не разглядел иронической улыбки, откровенно пародийных, стилизованных черт и сознательных отступлений от истории литературы, «ошибок».

Даже такой скептик и постоянный оппонент Ходасевича, как Адамович, можно сказать, поздравил автора с открытием столь яркого литературного явления, как Василий Травников:

В первые 10–15 минут чтения можно было подумать, что речь идею каком-то чудаке, самодуре и оригинале, из рода тех, которых было так много в былые времена. Но чудак, оказывается, писал стихи, каких никто в России до Пушкина и Баратынского не писал: чистые, сухие, лишенные всякой сентиментальности; всяких стилистических украшений. Несомненно, Травников был одареннейшим поэтом, новатором, учителем: достаточно прослушать одно его стихотворение, чтобы в этом убедиться[264].

вернуться

262

«Вообще — из ряда вон выходящий почерк! Обидчив и мнителен до крайности. Вообще все — чрезмерно преувеличено, все эмоции. Необычайная бестолковость. Забывчив и рассеян. Иногда “накатывают” ничем не обоснованные и не вызванные порывы, кот. тут же превращаются в свою противоположность — в упадок. Речь торопливая, м. б., захлебывающаяся. Парит над действительностью. Часто впадает в наивность искреннюю. Суматошен без достаточных оснований. Вообще человек, который “надумал” себе обстоятельства и мучительно не может из них найти выхода, не умея на все посмотреть просто. Живет мучительно, и мне его жаль от его ненужного, вымышленного душевного хаоса».

вернуться

263

Померанцев К. Пределы творчества: К 25-летию смерти Владислава Ходасевича. — Русская мысль. 1964. 27 декабря.

вернуться

264

Последние новости. Париж. 1936. 13 февраля.