Эта мысль озадачивала Рука не меньше простых чисел. Чернокожих он никогда не видел, поэтому имел обо всем этом лишь отвлеченное представление, но чувствовал: в доводах Ланселота что-то не вяжется. И все же, как он ни старался, найти им опровержения не мог.
Как бы то ни было, он решил держаться от Ланселота Персиваля подальше.
При случае он спускался на галечный берег, к самой кромке воды, где на входе в бухту возвышалась Круглая башня. Туда, к основанию ее старинной каменной кладки, никто никогда не ходил. Это место, такое же нелюдимое, как и он сам, стало ему своего рода другом.
В стене башни имелось потайное отверстие, где он хранил свою коллекцию камешков. Вполне обыкновенные, они были ценны лишь тем, что каждый отличался от других. Он шептал себе под нос, разглядывая их и подмечая их особенности: «Смотри-ка, этот весь в крапинку! А вот этот – правда похож на поверхность Луны?»
Он сам себе стал вопросом и ответом.
Во время учебы в академии единственное утешение он находил на страницах книг. Евклид виделся ему старым другом. «Две величины, порознь равные третьей, равны между собой». «Целое больше части». В обществе Евклида ему казалось, будто он всю свою жизнь говорил на иностранном языке и только теперь наконец услышал его из уст другого человека.
Он подолгу корпел над «Грамматикой латинского языка» Уильяма Лили[2] – ему нравилось, что обманчивые тайны языка можно свести к отдельным единицам, столь же надежным и взаимозаменяемым, как числа. «Dico, dicis, dicet». Датив, генитив, аблатив. Со временем он привык считать греческий и латынь, французский и немецкий не столько способами изъясняться, сколько механизмами мышления.
Но главное – благодаря полученным в академии знаниям по астрономии и навигации преобразились небеса. Для Рука стало откровением, что звезды – это не просто загадочные светящиеся точки, а часть некой общности – столь огромной, что при мысли о ней кружилась голова. Ощущение походило на косоглазие – он стоял на земле и вместе с тем смотрел на нее со стороны. С этой точки обзора не было видно ни комнат, ни полей, ни улиц, а только шарообразный сгусток материи, мчащийся сквозь просторы Вселенной по орбите, о точной форме которой догадался немец по фамилии Кеплер, чье предположение позже подтвердил англичанин по фамилии Ньютон – его-то именем и назвали мост в Кембридже.
Рук часами предавался напрасным грезам о том, как беседовал бы с Евклидом и Кеплером, будь они живы. В мире, что они описывали, царил порядок, и всему имелось свое место. Может, даже мальчику, которому, казалось, нигде места не было.
Когда капеллан узнал, что у Рука превосходный слух, тот увидел в этом очередное проклятье.
– До-диез! – выкликнул он, и Рук, прислушавшись к себе, взял ноту. Капеллан застучал по клавише рояля.
– А теперь си-бемоль, Рук, дашь мне си-бемоль?
Рук прислушался, спел, и капеллан, развернувшись на табурете, обернулся к нему – он так раскраснелся, что Рук на мгновенье опешил, решив, что он сейчас его расцелует. У него за спиной на хорах захихикали одноклассники, и Рук понял: он за это еще поплатится.
Но как только он достаточно вытянулся, капеллан стал учить его игре на часовенном органе. На месте глухой стены открылась дверь в новый мир.
Руку нравилась логичность нотного письма, то, что его базовую единицу – целую ноту – можно дробить на все более мелкие доли. Даже самая коротенькая половинка от четверти восьмушки была частью той целой – неслышной, но лежащей в основе каждой ноты и придававшей смысл ее звучанию.
Нравился ему и сам инструмент. Орган представлял собой не что иное, как несколько десятков труб, пропускающих воздух. Каждая из них издавала всего один звук, и никакой другой: одна труба – одна нота. Каждая занимала свое место в общем ряду и, открыв металлический рот, ждала, готовая выдохнуть. Рук, сидя за клавиатурой в двадцати ярдах, на другом конце капеллы, брал аккорд и слушал, как каждая труба пропевает свою ноту. Он едва не заливался слезами благодарности за то, что мир способен явить такое великолепие звука.
Он часами сидел в капелле и разучивал фуги. Всего дюжина нот – вряд ли это можно назвать музыкой. Но потом они начинали беседовать – задавали тему и отвечали – путем повторения, увеличения или уменьшения длительностей, а иногда мелодия и вовсе поворачивала вспять, точно ретроградный Марс. Рук весь обращался в слух, будто слышал кончиками пальцев, подобно слепцу чувствуя едва заметные различия текстур. Спустя пару-тройку нотных листов все голоса сплетались воедино, образуя творение столь грандиозное, что стены капеллы едва выдерживали его мощь.
2