И я никогда не смогу тебе этого объяснить, подумал Бакман. Смогу только посоветовать: не попадайся в поле зрения. Не вызывай у нас интерес. Не вынуждай нас узнать о тебе больше.
Однажды твоя история — ритуал и форма твоего падения — может быть предана огласке, в отдаленном будущем, когда она уже не будет ничего значить. Когда уже не будет исправительно-трудовых лагерей, полицейских колец вокруг кампусов. Когда не будет и самой полиции в современном ее виде — снабженных скорострельными автоматами громил, похожих в своих противогазах на тупорылых, большеглазых корнеедов, каких-то низших вредителей. В один прекрасный день может завершиться посмертное расследование, и выяснится, что по сути ты ни в чем не виноват — кроме того, что сделался слишком заметен.
Подлинная, окончательная истина заключается в том, что, несмотря на всю твою славу, несмотря на обожающую тебя громадную публику, ты — бросовый товар, подумал Бакман. А я — нет. Вот в чем разница между нами. А значит, ты должен уйти, а я должен остаться.
Шустрец плыл все дальше и дальше — вверх, в скопление ночных звезд. И Бакман тихонько напевал себе под нос, стараясь заглянуть вперед, в будущее, в мир своего дома — в мир музыки, мыслей и любви, в мир книг, причудливых табакерок и редких марок. Крапинка, затерянная в ночи, он напевал, позабыв на время о ветре, что свистел мимо, словно того и не было.
Есть красота, которая никогда не будет утрачена, заявил себе Бакман. Я ее сохраню, ибо я один из немногих, кто ее лелеет. И я пребуду. А ведь именно это в конечном счете имеет значение.
Правя шустрецом, Бакман гудел себе под нос. И вскоре почувствовал скудное поначалу тепло, когда обогреватель шустреца стандартной полицейской модели, смонтированный у него под ногами, наконец-то заработал.
Что-то капнуло с кончика его носа на ткань пальто. Боже мой, в ужасе подумал Бакман. Опять я плачу. Он поднял руку и вытер глаза. Кого же я оплакиваю, спросил он себя. Алайс? Тавернера? Хильду Харт? Или всех скопом?
Нет, подумал он затем. Это просто рефлекс. От усталости и тревоги. Эти слезы ничего не значат. А почему вообще мужчины плачут, задумался Бакман. Ведь они плачут совсем не как женщины — не из сентиментальных чувств. Мужчина оплакивает потерю чего-то — чего-то живого. Мужчина может оплакивать больное животное, зная, что оно не выживет. Или смерть ребенка. Мужчина может плакать по умершему ребенку. Но всегда по какому-то поводу, а не просто оттого, что ему грустно.
Мужчина, подумал Бакман, плачет не о прошлом или будущем, а о настоящем. Что же теперь в настоящем? Там, в здании Полицейской академии, мои сотрудники записывают показания Ясона Тавернера, а он рассказывает им свою историю. Как и всем прочим, Тавернеру необходимо отчитаться, сделать заявление, которое прояснило бы его невиновность. И вот прямо сейчас, пока я лечу в этом шустреце, Ясон Тавернер этим занимается.
Вывернув рулевое колесо, Бакман послал шустрец по длинной траектории и в конце концов выполнил иммельман. Теперь машина без всякой потери направлялась назад тем же путем. Бакман просто летел в противоположном направлении. Назад, к академии.
И по-прежнему плакал. С каждым мгновением слезы текли все быстрее и обильнее. Я на неверном пути, подумал Бакман. Герб был прав, мне не следует туда возвращаться. Все, что я там смогу сделать, это стать свидетелем тому, над чем я уже не властен. Я сейчас нарисован, подобно фреске. Пребываю в двух измерениях. Мы с Ясоном Тавернером — всего лишь фигурки из палочек на старом детском рисунке. Затерянном в пыли.
Выжав акселератор, Бакман вывернул рулевое колесо шустреца в обратную сторону; машина затарахтела, мотор глох и не запускался. Автоматический дроссель все еще закрыт, сказал себе Бакман. Мне следовало еще немного погазовать. По-прежнему было холодно. Он снова сменил направление.
Мучаясь от головной боли и усталости, Бакман в конце концов бросил в контрольную турель направляющей секции шустреца карточку с домашним маршрутом и шлепнул ладонью по кнопке автопилота. Я должен отдохнуть, сказал он себе. Протянув руку вверх, он привел в действие снотворную схему у себя над головой. Механизм загудел, и он закрыл глаза.
Искусственно индуцированный сон пришел, как всегда, немедленно. Почувствовав, как проваливается в него, Бакман обрадовался. Но затем, почти сразу, вне контроля снотворной системы, пришло сновидение. Бакман определенно не желал этого сновидения. Но и остановить его не мог.
Сельская местность, летом бурая и высохшая, где он некогда жил ребенком. Он ехал на лошади, а слева к нему медленно приближался целый табун. На конях скакали мужчины в сияющих мантиях, все разного цвета; на голове у каждого красовался остроконечный шлем, искрящийся под солнечным светом. Медленно и торжественно рыцари миновали его, и, пока они ехали невдалеке, он различил лицо одного из них: древнее, словно высеченное из мрамора, лицо глубокого старика с волнистыми каскадами белой бороды. Какой же выразительный у него был нос. И какие благородные черты лица. Такой усталый, такой серьезный — явно не простой человек. Очевидно, король.
Феликс Бакман пропустил всадников; он не обратился к ним, и они ничего ему не сказали. Всадники направлялись к дому, откуда он выехал. Какой-то человек заперся в этом доме — одинокий человек во тьме и безмолвии. Ясон Тавернер сидел в том доме без окон, отныне и вовек предоставленный сам себе. Сидел там, просто существуя, в полной неподвижности. Феликс Бакман ехал дальше, в открытое поле. А потом сзади донесся один-единственный жуткий вопль. Всадники убили Тавернера, и, при виде того как они входят, чуя их в окружающем сумраке теней, зная, что они намереваются с ним сделать, Тавернер дико закричал.
В душе Феликса Бакмана воцарились абсолютное отчаяние и беспредельное горе. Но там, во сне, он не вернулся к дому и даже не оглянулся. Он просто ничего не мог сделать. Никто не смог бы остановить процессию всадников в разноцветных мантиях: им нельзя было запретить то, ради чего они явились. Так или иначе, все кончилось. Тавернер был мертв.
Мятущийся, помраченный рассудок Бакмана сумел подать релейный сигнал на чувствительные электроды снотворной схемы. Прерыватель напряжения со щелчком включился — и резкое, раздражающее пиканье вытащило Бакмана из его сновидения.
Боже мой, подумал он и задрожал. Как же похолодало. Как пусто и одиноко ему теперь было.
Страшное горе, оставшееся от сна, металось в его груди, по-прежнему причиняя страдания. Я должен немедленно приземлиться, сказал себе Бакман. С кем-нибудь увидеться. С кем-нибудь поговорить. Я больше не могу оставаться один. Если бы я хоть на минутку мог…
Отключив автопилот, он повел шустрец к площадке, озаренной светом люминисцентных ламп внизу, — круглосуточной автозаправке.
Считанные мгновения спустя Бакман жестко приземлился перед топливными колонками на заправке. Шустрец его встал вплотную к другому — пустому, словно брошенному. Никого вокруг того шустреца Бакман поначалу не заметил.
Затем сияние фар высветило черную фигуру мужчины средних лет в пальто, аккуратном цветном галстуке, с правильными чертами аристократического лица. Сложив руки на груди, черный человек расхаживал по заляпанному маслом бетону с отсутствующим выражением на лице. Очевидно, он дожидался, пока робот-служитель закончит заправку его шустреца. Черный человек не проявлял ни особого нетерпения, ни полного равнодушия; он просто существовал во всей полноте своего одиночества и отчуждения, высоко держа голову и грациозно покачивая мощными плечами. Казалось, он ничего вокруг себя не видел — просто потому, что здесь его ничего не интересовало.
Припарковав свой шустрец, Феликс Бакман заглушил мотор, открыл дверцу и неуклюже выбрался в холод ночи. Затем он направился к черному человеку.