Нашему пониманию не поддается, почему именно мы, четыреста офицеров и солдат, были спасены из тех пятнадцати тысяч товарищей, исчезнувших без следа где-то у полярного круга или в сибирской глуши. На этом мрачном фоне часы, проведенные за воспоминаниями о Прусте и Делакруа, кажутся мне самыми счастливыми.
Это эссе — лишь скромная дань признательности французскому искусству, которое помогало нам жить эти несколько лет в СССР.
Пруст в Грязовце (1948)
И. Кону и В. Тихому — посвящаю
Эти страницы — записанные моими друзьями в Грязовце лекции, скорее даже рассказы о Прусте, прочитанные в лагере во время так называемого французского лектория, который я вел в 1940–1941 годах.
С того времени прошло почти восемь лет, к Прусту я почти не возвращался, но тот писатель, о котором я здесь говорю, — это мой Пруст, ставший моим за многие годы чтения и еще больше за два года неволи, когда я думал о нем, не имея под рукой не только его произведений, но и ни одной хоть сколько-нибудь непосредственно связанной с ним книги. Все подробности его жизни, все цитаты, помещенные здесь, я вынужден был черпать из памяти.
Не уверен, что в том, что я тогда говорил, не было деформации Dichtung und Wahrheit[1], вызванной дистанцией, пробелами в памяти и довольно специфическими условиями.
Эти лекции стали для меня самого неожиданностью, только там я понял, что значит так высоко ценимая Прустом, единственно важная и продуктивная для него в творческом отношении «непроизвольная память» (mémoire involontaire). Я понял тогда, насколько усиливается эта память в отрыве от книг и газет, от миллиона мелких интеллектуальных впечатлений нормальной жизни. Вдали от всего, что могло бы напоминать о мире Пруста, мои воспоминания о нем, которые поначалу казались мне чрезвычайно скудными, начали неожиданно и бурно разрастаться со словно не зависящей от меня силой и точностью.
Этот мой Пруст совершенно сросся уже теперь с Грязовцом, где нам было разрешено собираться в определенные часы на запрещенных в Старобельске, а в Грязовце разрешенных лекциях и докладах — в низкой и темной комнате старой избы. Эту избу из толстых бревен, проложенных мхом, построил когда-то набожный странник, чтобы провести в ней остаток жизни у подножия грязовецкого монастыря, взорванного после революции большевиками, старого монастыря XVII века, в остатках которого в мое время на многоярусных деревянных койках, населенных мириадами клопов, разместили триста поляков, в основном офицеров.
Я с благодарностью вспоминаю моих товарищей — помню, на этих французских лекциях о литературе их собиралось около сорока; когда смеркалось, они приходили в эту избу в фуфайках, в мокрых сапогах, часто после долгой работы в снегу и на сильном морозе. Вместо прежних икон и горящей под ними лампады[2] в углу висели портреты Маркса, Ленина и Сталина в красных рамках. Красный уголок — непременная красная «часовенка» в каждом лагере, в каждом советском колхозе. Сидели на узких шатких лавках, в полумраке избы слушая о приключениях герцогини Германтской, о смерти Бергота, о муках ревности Свана.
Потом в большой монастырской трапезной, нашей столовой (где обычно воняло грязной посудой и капустой) я диктовал часть этих лекций моим лучшим друзьям, которым и посвящаю эти страницы.
Что пройдет, то будет мило, сказал Пушкин. Нет, те часы общения с Прустом и друзьями в «красном уголке», часы диктовки текста под надзором беспокойной политручки, выгонявшей нас из столовой по подозрению в опасном политическом инакомыслии, те часы были и правда милы и, несмотря на все удары и полную неизвестность в будущем, были счастливыми.
Пруст, писатель без тени пропаганды, злободневности, «краткосрочного» утилитаризма или политической демагогии, подарил нам часы чистой радости и мысли.
В только что опубликованных отрывках из дневника Мориака я нашел абзац от 19 ноября 1933 года:
«Я выхожу из комнаты, где успокоился Марсель Пруст. Он перестал страдать вчера, 18 ноября. Прекрасное лицо уснувшего человека. Эта уродливая квартира (meublé sordide) свидетельствует о престранной аскетичности, которой достигает писатель в своем пароксизме. Какое обнажение творца через его творчество. Он жил только ради него. „Когда закончу мое произведение, тогда буду лечиться“, — говорил он Селестине[3]. Отказывался от еды, никого не принимал. В ночь с пятницы на субботу диктовал Селестине „впечатления от смерти“, говоря: „Это мне пригодится для смерти Бергота“. Поль Моран сказал мне: „Нельзя создать столько существ, не отдав им своей жизни“».
3
Селеста Альбаре (1891–1984) — горничная Марселя Пруста, оставившая книгу воспоминаний «Господин Пруст» (1973), записанных Жоржем Бельмоном.