Выбрать главу

Время, когда я навсегда сказал "прости" официально академической карьере и поселился в деревне, было такое страшно печальное и мрачное время, что подобная мысль никоим образом не могла возникнуть в моей голове. Это было то время, когда все общественные отношения были до такой степени отравлены и заражены, что свободу и здоровье духа можно было сохранить, лишь отказавшись от какой бы то ни было государственной службы, от всякой публичной роли, даже роли приват-доцента, когда все продвижения на государственной службе, каждое начальственное разрешение, даже разрешение читать лекции (venia docendi) достигались лишь ценой политического сервилизма и религиозного обскурантизма, когда свободно было только печатное научное слово, но и оно было свободно в чрезвычайно ограниченных пределах и свободно не из-за уважения к науке, а, скорее, из-за низкой оценки ее, -вследствие ее действительной или мнимой невлиятельности и безразличия для общественной жизни. Что же было делать в такое время, особенно сознавая, что питаешь мысли и настроения, враждебные господствующей правительственной системе, как не замкнуться в одиночестве и не воспользоваться печатным словом как единственным средством, позволяющим не подвергаться наглости деспотической государственной власти, конечно, налагая на себя при этом самоограничение и сохраняя самообладание.

Впрочем, отнюдь не одно отвращение к политике загоняло меня в одиночество и обрекало лишь на писание. Я жил в непрерывной внутренней оппозиции к политической правящей системе того времени, но я также находился в оппозиции и к идейным правящим системам, то есть к философским и религиозным течениям. Чтобы дать себе ясный отчет в существе и причинах этого расхождения, я нуждался в длительном, ничем не нарушаемом досуге. Но где же можно лучше найти таковой, как не в деревне, где человек, свободный от всякой сознательной и бессознательной независимости, от расчетов, тщеславия, удовольствий, интриг и сплетен городской жизни, предоставлен только самому себе. Кто верит в то, во что верят другие, кто учит и мыслит, чему учат и что мыслят другие, кто, короче говоря, живет в научном или религиозном единении с другими, тому не нужно от них телесно отделяться, у того нет потребности в уединении; но она есть у того, кто идет своей дорогой или кто порвал со всем миром, верующим в бога, и хочет этот свой разрыв оправдать и обосновать. Для этого необходимо свободное время и свободное место. Только по незнанию человеческой природы можно думать, что в каждом месте, при всякой обстановке, в каждом положении и при всякого рода отношениях человек способен свободно мыслить и исследовать, что для этого ничего другого не требуется, как только его собственная воля. Нет, для действительно свободного, беспощадного, необычного мышления, - если только это мышление должно быть действительно плодотворным и решающим, - требуется и необычная, свободная жизнь, не отступающая ни перед какими препятствиями. И кто духовно хочет дойти до основы всех человеческих вещей, тот и чувственно, телесно должен опереться на эту основу. Основа же эта - природа. Только в непосредственном общении с природой выздоравливает человек и отбрасывает от себя все надуманные сверх или противоестественные представления и фантазии.

Но как раз тот, кто годы проводит в одиночестве, - хотя бы и не в абстрактном одиночестве христианского анахорета, или монаха, а в одиночестве гуманном, - и только в письменной форме поддерживает связь свою с миром, тот утрачивает охоту и способность говорить, ибо существует огромная разница между устным и письменным словом. Устное имеет дело с определенной реально-присутствующей публикой, письменное же - с неопределенной, отсутствующей, существующей только в представлении писателя. Устная речь обращена к человеку, письменная же - к человеческому духу, ибо люди, для которых я пишу, для меня существа, живущие лишь в духе, в представлении. Писанию не хватает поэтому всех прелестей, вольностей и, так сказать, общественных добродетелей, присущих устному слову; оно приучает человека к строгому мышлению, приучает его не говорить ничего такого, что не могло бы выдержать критики; но именно благодаря этому оно делает его несловоохотливым, ригористичным, требовательным к себе, колеблющимся в выборе слов, неспособным легко выражаться. Я обращаю, господа, ваше внимание на это, - на то, что я лучшую часть моей жизни провел не на кафедре, а в деревне, не в университетских аудиториях, а в храме природы, не в салонах и не на аудиенциях, но в уединении моего рабочего кабинета, чтобы вы не приходили на мои лекции с ожиданиями, в которых вы почувствовали бы себя обманутыми, чтобы вы не ждали от меня красноречивого, блестящего изложения.

Так как писательская деятельность была до сих пор единственным орудием моей общественной деятельности, так как я ей посвятил прекраснейшие часы и лучшие силы моей жизни, так как я лишь в ней выявил свой дух, ей одной обязан своим именем, своей известностью, то естественно, конечно, что я свои сочинения положил в основу этих лекций и беру их своей руководящей нитью, что я придаю своим сочинениям роль текстов, а своим устам роль комментатора и что таким образом я возлагаю на свои лекции задачу изложить, пояснить, доказать высказанное мною в сочинениях. Я считаю это тем более подходящим, что я в своих сочинениях привык выражаться с величайшей сжатостью и резкостью, что я в них ограничиваюсь лишь самым существенным и необходимым, опускаю все скучные посредствующие звенья и предоставляю собственному разумению читателя делать самоочевидные пополнения и выводы, но что именно через это я рискую вызвать величайшие недоразумения, как это достаточно доказано критиками моих писаний. Но прежде чем назвать те сочинения, которые я беру текстом своих лекций, я считаю целесообразным дать коротенький обзор всех моих литературных работ.

Мои сочинения подразделяются на сочинения, имеющие своим предметом философию вообще, и на сочинения, которые трактуют главным образом религию или философию религии. К первым относятся: моя "История новой философии" от Бэкона до Спинозы; мой "Лейбниц"; мои "Пьер Бэйль", очерк из истории философии и человечества;

мои философско-критические работы и основные философские положения. К другой категории принадлежат - мои "Мысли о смерти и бессмертии"; "Сущность христианства"; наконец, разъяснения и дополнения к "Сущности христианства". Но, несмотря на это различие в моих сочинениях, все они, строго говоря, имеют одну цель, одну волю и мысль, одну тему. Эта тема есть именно религия и теология и все, что с ними связано. Я принадлежу к людям, без сравнения более предпочитающим плодотворную односторонность бесплодной, ни к чему не нужной разносторонности и многописанию; я принадлежу к людям, которые всю свою жизнь имеют в виду одну цель и на ней все сосредоточивают, которые, правда, очень много и очень многое изучают и постоянно учатся, но одному лишь учат, об одном лишь пишут, убежденные, что только это единство является необходимым условием для того, чтобы что-нибудь исчерпать до конца и провести в жизнь. Вот почему соответственно этому я во всех моих сочинениях никогда не упускаю из виду проблем религии и теологии; они были всегда главным предметом моего мышления и моей жизни, хотя, разумеется, трактовал я различно, в разное время, соответственно менявшейся у меня точке зрения. Я должен, однако, отметить, что в первом издании моей "Истории философии" отнюдь не из-за соображений политических, а из-за юношеских капризов и антипатий - я выпустил в печати все, непосредственно относящееся к теологии, во втором же издании, вошедшем в мое собрание сочинений, я восполнил эти пробелы, но уже не с моей прежней, а с нынешней точки зрения.