В этом сопоставлении (я замыкаю тему, которую я уже ввел) всегда предполагается, что миф — заблуждение, а философия истинна. Но если мы рассмотрим эту проблему как проблему вещей, конструктивных по отношению к человеку, то ясно, что здесь груз мифологического представления не содержится в каких-либо правильных или неправильных утверждениях о мире, и, следовательно, миф в том смысле, какой я вводил, есть нечто независимое от того, что он утверждает о мире. Центр тяжести мифа не есть утверждение того, что в мире действительно что-то случилось, скажем с Зевсом, с титанами, с Хроносом, а потом наука или философия показывают, что никакого Хроноса не было, все это выдумки. Центр тяжести не в этом, а в разыгрывании практической, формальной или технической вещи, которая призвана вносить порядок в человека и в его мир.
Таким образом, мы уже не сопоставляем миф и философию как представления, правильные или неправильные, и мы утверждаем, что миф, религия рождаются не из непонимания человеком мира (мы показали, что проблема мифа не есть проблема представления или понимания мира), миф и религия рождаются не из-за того, что человек был запуган непонятными силами природы. Да нет, перед ним не стояла проблема понимания, а стояла та, другая проблема, о которой я говорил. И это означает, что мир мифа понятен и осмыслен для человека, и лишь появление науки и философии впервые вносит в мир непонятное. Сама задача исследования мира как непонятного, задача, которую мы должны разрешить, впервые появляется с философией.
ЛЕКЦИЯ 2
Имея перед собой те проблемы, которые реально возникают из положения человека в мире и из отношения мира и человека, философия начинает выявлять их (само выявление проблемы уже является шагом вперед человеческой мысли) и размышлять об этих проблемах и делает это, вводя размышление о предельных основаниях человеческого отношения к миру. В мире есть вещи, для мышления и рассуждения о которых вырабатываются такого рода понятия, которыми эти вещи доводятся до предельной, предельно мыслимо возможной формы, и, взятые в предельном виде, они позволяют теоретически, сообразно определенной логике понятий, двигаться и рассуждать. И наоборот, поскольку именно эти предельные понятия оседают в текстах, понимание текста предполагает знание читателем того, что стоит за ними и что в них упаковано, поскольку сами эти понятия, будучи предельными, не являются буквальными, предметными словами, или понятиями, а носят некоторый символический характер.
Возьмите, например, такое понятие, как «смерть», вернее, символ смерти, потому что понятия смерти быть не может. Если мы видим это в тексте — а сквозь античные тексты все время просвечивает облик смерти[5]*, — то мы не должны думать, что речь идет об эмпирическом явлении, что тем самым философское рассуждение есть якобы рассуждение об эмпирически известном нам психологическом и физическом явлении, или акте, или событии, смерти. Этот символ взят именно потому, что он в предельно мыслимо возможном виде представляет некоторые другие предметы, и вещи, и события и поэтому представляется удобным способом рассуждения о них. Скажем, в символе смерти зашифровано и упаковано в предельном виде свойство времени. Наше движение во времени (всякое движение осуществляется во времени) дискретно, мы никогда впереди себя не можем иметь нечто, что с необходимостью вытекает из предыдущего, — нельзя иметь мысль хотением мысли, нельзя волноваться желанием волноваться, нельзя вдохновляться желанием вдохновляться. Оказывается, тот факт, что мы вдохновляемся, не вытекает из того, что было перед этим, и на эту фундаментальную дискретность (это очень важный, чисто стилистически, пункт для понимания философского рассуждения) и на свойство этой дискретности указывает смерть, потому что смерть как раз выражает это в предельном виде, поскольку, зная, что мы умрем, мы не знаем, когда это случится.
5
* Ср.: «Те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним — умиранием и смертью» (Платон,