Смущает меня этот голос, и я не знаю, что ему ответить. Да мне и самому не совсем понятно, зачем мы впутались тогда в эту историю. В то время у нас ответы были наготове и наши выкрикивали их, не дожидаясь вопросов: для того чтобы соблюсти порядок, внушить уважение к собственности, оградить личное имущество от посягательств и не допустить раскола единства нашего народа в дни, когда решается его судьба… Мне это и тогда напоминало пустую адвокатскую брехню и поистине заставляло поражаться нашим, которым с какой-то стати понадобилось отстаивать единство народа с адвокатами и лавочниками, когда все они от мала до велика мошенники и негодяи. Насколько мне известно, торговцы ни в какие времена не уважали ничьи интересы, а терпеливо перекачивали копейку за копейкой из чужих карманов в свой. Лысые раздувшиеся проходимцы из-за прилавков, что недовешивают и обсчитывают, врут, смеясь, и без зазрения совести клянутся во лжи - вот кто в действительности годами занимался бесшумным грабежом, презирая ограбленных крестьян в опанках, как некий наш особый национальный позор.
Я, собственно, и по сей день не знаю, почему бы этот грабеж исподтишка должен считаться более честным, чем шумный крестьянский набег, который отгремит и захлебнется в двое суток. Очевидно, так повелось по традиции, в каком-то смысле узаконенной, но каждый раз в войну село и город пытаются свести свои старые счеты и восстановить нарушенное равновесие. Мы им непрошено помешали, и они с завидным единодушием возненавидели нас - как те, так и другие. Нам бы лучше было тогда отвлечься чем-нибудь другим: армией или фронтом что, впрочем, совершенно безразлично, и предоставить им возможность свободно мстить или защищаться. Хуже того, что случилось, все равно не могло бы случиться, разве что у торговцев осталось бы меньше денег - тех самых денег, которые они потом преподнесли своим предводителям для нашего скорейшего уничтожения. То, что денег было бы меньше, - это совершенно очевидно, ибо, отторгнув их, крестьяне немедленно обратили бы монеты в зерно. И, обеспечив себя таким образом и продолжая для вида преследовать нас - однако совсем не с таким ожесточением, с каким они травят нас сейчас, - крестьяне в расчете на новый грабеж втайне помогали бы нам.
Вот он, тот черт - стоило мне днем слегка вздремнуть, как ночью на меня налетели толпы диких мыслей, бестолковых, обезумевших, как стадо взбесившихся овец. Они давно уже носились по полям без всякого присмотра, брошенные на произвол судьбы. Безнадзорные и голодные, давно уже мечутся они по прошлому, питаясь скудной травой, которой поросли чужие и наши следы. И, пьяные от соков этой грех-травы, они теперь кружатся, блуждают в потемках, жалобно блеют, вопрошая время от времени, почему то и отчего это, как будто прошедшее можно вернуть и засеять другими семенами. Напрасно внушаю я им, что это невозможно, они неотступно преследуют меня и тянут: как было бы теперь, если б то, что было и прошло, изменить хоть немного? Никак, иступленно кричу я, все равно было бы то же самое! Лучше, чем было, ничего не могло быть. Другие семена не могли взойти на нашей почве, она бы вовсе их не приняла или из упрямства взрастила бы из них что-нибудь еще похуже.
Если кто-нибудь вздумает искать первопричину всего, что случилось, пусть во главу угла поставит голод, и не ошибется. Вернее, даже наводящее ужас предвидение голода, ибо это предвидение явилось раньше, чем голод. И почуял народ, что эта адская сушь не обойдется без пожарищ, а там жди новых бед - известно ведь, что беда по свету не ходит одна. Мудрые люди предрекали ранние заморозки, гибельные для зеленой кукурузы, грядет голод, говорили они, как в прошлую войну, грядет год злее голодного года Арслан-паши, Джин-паши и Кариман-паши, чья худая слава пережила сто лет. Толпы неприкаянных переселенцев слонялись тогда по стране, тут и там сновали голодные дети, и гусляры извлекали со дна памяти старинные песни о прежних голодных годах, когда люди принимали мусульманство за мешок пшеницы, когда снимались с насиженных мест переселенцы и мерли в пути от голода, когда брат выдавал брата за горсть муки, когда большие племена и те покрыли себя позором:
Мы тогда только и мечтали что о восстании и свободе, и нас удивляло, что крестьянин хмурится, а он про себя так рассчитывал: зерна мне и до рождества не растянуть, перемрут у меня детишки с голода, а после для меня все едино - рабство или свобода… О предательстве крестьянин и не помышлял, у него этого и в помыслах не было, не хватало ему еще того, чтобы потом его вечно песня позором корила, крестьянин соображал, куда ему податься, где бы хорошенько поживиться и обеспечить себя про черные дни. И двинулся он первым делом в город на торговцев, а тут ему наши ни крошки на зубок не дали; поднялись тогда крестьяне на мусульман, наши и тут встали народу поперек дороги. Больше крестьянину не из чего было выбирать; ему осталось только одно - ловить нас живыми или мертвыми, пока всех до последнего не переловят. Так перебился крестьянин от рождества до молодой крапивы, и перед ним забрезжила надежда дотянуть до нового зерна. Он даже и каяться перестал, привык к своему положению, да и оправдание есть: в голодный год Арслан-паши ничуть, мол, не лучше было.