Выбрать главу

Мартина таяла в дожде, но волосы у нее не намокли, даже когда она наконец-то исчезла. А эзотерическая музыка по-прежнему звучала в комнате Людвига.

— Лена?

— Да-да?

— Что с тобой?

— Людвиг, — заговорила она, — как чудесно шумит дождь и у меня тут, и у тебя вдалеке. Не хочешь поехать со мной летом в Шотландию?

— Хочу, — сказал Людвиг.

— Тогда выключи, наконец, эту музыку.

Это было вскоре после полуночи. Лена взяла велосипед, помчалась на велосипеде сквозь дождь. Под аркой городской железной дороги пел соловей. Поехала потише, хотя вымокла насквозь. Семафор стоял на красном. Затормозила, спрыгнула, посмотрела на рельсы. Долго смотрела. В какой-то миг дождь прекратился. И капало только с деревьев.

Давно уже едут молча. И вдруг из ниоткуда возникает Дальман, спрашивая, из-за чего они поссорились в среду после Троицы.

— Кто?

— Людвиг и вы, Лена, — уточняет Дальман. — В ту среду, когда вы вернулись с ярмарки, стояли в прихожей в грязных ботинках и кричали.

— Кричали… — отзывается она тихим эхом.

— А потом вы в грязных ботинках побежали наверх, а Людвиг в руках держал ваш новый телефон, — продолжает Дальман. — А по радио прекрасная музыка. Розалинда Карик играет вторую партиту до минор Баха, сочинение 826. Точно то же самое уже было второго мая, сорок четыре года тому назад. Даже в это самое время дня, в 1956-ом году. Теперь по заявке Августины такой-то из Ландау передавали архивную запись исполнения госпожи Карик, только ее давно уже не было на свете, поэтому я зажег свечку. Хоть какое-то утешение должно быть у человека, если у него в комнате не четыре темных угла, а больше? Углы, из которых они и приходят, — заканчивает Дальман, и даже в профиль выглядит уныло.

— Кто приходит?

— Покойники.

— Вы имеете в виду вашу маму?

— Нет.

— Тогда кого же?

— Маму, но вашу.

— Послушайте, будет неловко, если нас кто-нибудь услышит.

— Ну, Рихард многое знает о людях, из исповедей хотя бы. Бог, как мне подсказывает опыт, все равно не слушает, а девочка нас не понимает. Так что же?

— Да, так что же?

— Однажды ваша покойная мама появилась из угла за телевизором, села ко мне за стол и принялась черным гребнем водить по начесанным своим волосам. «Брось, Марлис», — сказал я ей, а она только посмотрела на меня дерзким взглядом и самоуверенно задрала свой маленький, круглый подбородок, свой маленький, круглый, дурацкий и такой простецкий подбородок — понимаете вы, Лена, что я имею в виду?

— Нет, не понимаю. Но мать, вы говорите, появилась прямо из угла? Живая — или как? Как видение, воспоминание, представление?

— Да какая разница, — вздыхает Дальман. — А вы знаете, что было сорок четыре года назад второго мая, когда солнце так припекало?

— Ремилитаризация, — неуверенно произносит Лена. А Дальман как стукнет кулаком по передней панели. Такого еще не бывало! Бедный его кулак.

— Второго мая 1956 года ваша мама в белом платье из тафты сидела за моим столом, то есть, собственно, за столом моей матери, и пила кофе, прикрыв колени салфеткой, чтобы не закапать свадебный наряд. Все время между регистрацией в ратуше и венчанием в церкви она провела у нас. Мы с матерью готовились к выходу, и по радио эта Карик играла на фортепьяно.

— Вот как?

— Да. Венчание в полдень. Я свидетель, а готовые кушанья разложены на Колленбушервег по кроватям, в больших черных кастрюлях под перинами. У соседей перины тоже одолжили. После угощенья мой друг Освальд играл на аккордеоне, тогда-то он и познакомился с моими сестрами. И выбрал не Зайку, хотя она красивее, а Хельму, старшую. Правда, ей и надо было первой замуж. Вот, и все время на меня глядя, она — невеста, я имею в виду — выпячивала подбородок, слишком маленький, чтоб его так выпячивать. Не казалась она мне в тот день ни красивой, ни таинственной, а казалась просто глупой. Одна у нее была тайна — что она глупа.