Пётр же Бернгардович Струве и сам никогда так не мыслил, не чувствовал, и не был способен рождать подобные мысли и чувства в других… Как верно определил Ленин, под изящной, цивилизованной оболочкой «интеллектуала» крылась торгашеская натура дюжинного либерала. А Ленин осваивал интеллектуальные богатства, накопленные человечеством, для того, чтобы освободить человечество от торгашества всех струве и их «спонсоров».
После Октября 1917 года это выявилось с очевидностью обнажённого меча. Большевик Ленин встал во главе трудящихся, правый кадет Струве ушёл к Деникину и Врангелю, а затем — в злобную антисоветскую эмиграцию.
Однако накануне нового XX века, когда всякий невольно задумывался о том, что этот век принесёт ему, его Родине, миру в целом, контуры эпохи были ещё размыты, политические судьбы и Ленина, и Струве — неясны…
И Ленин сидел — один в декабрьской ночи Мюнхена, вдали от Родины, от родных и близких, вдали от жены, но — на расстоянии вытянутой руки от того дела, которое становилось делом всей его жизни.
Сидел и думал крепкую свою думу. Ещё из ссылки, из Шушенского, он писал в 1898 году Потресову, сосланному в Орлов Вятской губернии:
«Меня всего сильнее возмущают любители золотой середины, которые не решаются прямо выступать против несимпатичных им доктрин, виляют, вносят „поправки“, обходят основные пункты (как учение о классовой борьбе) и ходят кругом да около частностей…
Мне кажется, что „отчуждённость от общества“ отнюдь не означает ещё непременно „изолирования“, ибо есть общество и общество…»[66]
Бывший товарищ по борьбе Струве уходил в рафинированное «общество», чтобы жить его мелкими интересами, а Ленина давно захватили интересы большого общества, а точнее — трудящейся части общества, и смысл жизни он видел в служении этим интересам.
Итоги прошлого были подведены, важная страница жизни перевёрнута. Перевёрнута не только им самим, но — и Плехановым, и Струве, перевёрнута теми, кто от борьбы отошёл, и теми, кто к ней был готов…
И он сидел — один в ночи, понимая, что последние дни надолго определили его поведение и его жизненный путь.
В СЕРЕДИНЕ апреля 1901 года в Мюнхен приехала Крупская с матерью, и жизнь — в её житейском аспекте — стала постепенно налаживаться. О том, как Владимир Ильич жил один, мы знаем прежде всего из его собственных писем, отправленных Марии Александровне. В целях конспирации он указывал то пражский якобы свой адрес, то помечал письма Парижем, однако написаны они были в Мюнхене, а через Париж и Прагу лишь пересылались. Тон писем в целом бодрый — писано ведь матери, но вот в письме от 6 декабря 1900 года прорывается тоска:
«Какова у вас погода? — вероятно, стоит хорошая зима. А здесь слякоть, осенний дождь, — если всю „зиму“ так будет, это гораздо хуже снега и морозов… Я живу по-старому, болтаюсь без толку по чужой стране, всё ещё только „надеюсь“ пока покончить с сутолокой и засесть хорошенько за работу»[67].
«Болтался» Ленин по Германии не просто так, а с толком, конечно. В тот момент, когда он писал своё недовольное самим собой письмо, уже вот-вот должен был выйти первый номер «Искры»… Но дело — делом, а от невесёлых мыслей не уйдёшь, особенно когда рядом нет ни одного душевно близкого человека — если не считать редких встреч с сестрой Анной, жившей тогда в Германии.
Из письма матери от 26 декабря 1900 года житейская неустроенность Ленина и неопределённость перспектив проглядывают ещё острее:
«…Я ездил на днях в Вену (на самом деле — в Лейпциг для окончательного редактирования первого номера „Искры“. — С. К.) и с удовольствием прокатился после нескольких недель сидения. Но только зима неприятная — без снега. В сущности, даже и зимы-то никакой нет, а так какая-то дрянненькая осень, мокроть стоит… Надоедает слякоть и с удовольствием вспоминаешь о настоящей русской зиме, о санном пути, о морозном чистом воздухе. Я провожу первую зиму за границей, первую совсем не похожую на зиму зиму…
Живу я по-старому, довольно одиноко и… к сожалению, довольно бестолково. Надеюсь наладить свои занятия систематичнее, да как-то не удаётся. Вот с весны это уже наверное пойдёт иначе, и я влезу „в колею“. Пометавшись после шушенского сидения по России и по Европе, я теперь соскучился по мирной книжной работе, и только непривычность заграничной обстановки мешает мне хорошенько за неё взяться»[68].