В этой фразе в форме ужасного гротеска виден конечный смысл формул „неизбежности классовой борьбы“ и „очищающей роли диктатуры пролетариата“. В „полнейшей доказанности“, конечно, „не приходится сомневаться“, а посему суд „провести с максимальной скоростью“. Но зачем суд, если уже приговор Политбюро вынесен: „расстрелять“… Но в том-то и дело, что в той системе, дальние истоки которой начали теоретически осмысливаться Ульяновым еще в конце прошлого века, вопросы задавать некому… Вопрошать, а тем более сомневаться или, упаси Боже, оспаривать решение тех, кто действовал от имени „диктатуры пролетариата“, было смертельно опасно.
Иной читатель может сказать, что в моих рассуждениях нарочитая упрощенность и вульгаризация сложных проблем. Допускаю. Но теоретические рассуждения вообще безобидны до тех пор, пока они не облачаются в политическую тогу. Не свершись октябрьские события, мы сегодня о В. И. Ульянове знали бы не больше, чем о Викторе Адлере, Эдуарде Бернштейне, Н. К. Михайловском, П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановском, С. Н. Южакове… Но в книге речь идет о человеке, который смог в максимальной мере использовать исторические обстоятельства и осуществить самый грандиозный и беспощадный эксперимент в человеческой истории. Этот эксперимент в огромной мере отражал то, что открыл молодой волжанин в „Капитале“, десятках других работ прародителей марксизма, опирался на те устои в сознании, которые Ульянов создавал сам, творя российскую модель „научного социализма“.
Николаю Евграфовичу Федосееву, при всем богатстве его молодого интеллекта, не могла, конечно, даже прийти в голову сумасшедшая мысль, что тот человек с „купецкой фигурой в шубе“, с которым он лишь один раз накоротке поговорил во дворе тюремного двора, станет главной фигурой в истории XX века. Переписка будущего вождя русской революции с Федосеевым, отзывы, которые слышали близкие об этом человеке, не оставляют сомнения в том, что, казалось бы, мимолетное влияние молодого марксиста стало решающим, хотя внешне и незаметным, толчком, подвигнувшим Ульянова в жесткую колею революционного мировоззрения. Не случайно печальная весть о самоубийстве после третьего ареста Федосеева в Верхоленске повергла Ленина в неподдельную печаль. Смерть ссыльного была окрашена в тона романтической трагедии: узнав о кончине Федосеева, его невеста Мария Гонфенгауз, находившаяся на принудительном поселении в Архангельске, с которой В. Ульянов был лично знаком, тоже покончила с собой. Ленин не раз вспоминал, и весьма тепло, о молодом социал-демократе, сыгравшем в его судьбе, по-видимому, весьма большую духовную роль. Горький писал, что Ленин, когда речь однажды зашла о Федосееве, оживился, стал с воодушевлением говорить о том, что, если бы он был жив, „наверное, стал бы выдающимся большевиком“63. Собеседнику Горького, видимо, даже не могла прийти крамольная мысль: социал-демократ мог стать и меньшевиком.
Для Ленина марксизм означал прежде всего одно явление: революцию. О ней он мог читать, слушать, писать бесконечно. Когда чета Ульяновых в 1902–1903 годах жила в Лондоне, Ленин не любил посещать знаменитые лондонские музеи (за исключением Британского музея, где его привлекали не уникальные экспонаты, а библиотека). Крупская вспоминала: „В музее древности через 10 минут Владимир Ильич начинал испытывать необычайную усталость, и мы обычно очень быстро выметались из зал, увешанных рыцарскими доспехами, бесконечных помещений, уставленных египетскими и другими древними вазами. Я помню один только музейчик, из которого Ильич никак не мог уйти, — это музей революции 1848 года в Париже, помещавшийся в одной комнатушке, — кажется на…rue des Cordillieres, — где он осмотрел каждую вещичку, каждый рисунок“64.