В кризисные времена люди устают от политики и начинают видеть зло в ней самой. В обществе с давними демократическими традициями отношение к политике иное — спокойное и лишенное бурных эмоций. Но до этого России еще было далеко. Отвращение вызывали бесплодные дискуссии и митинги, взрывы гнева и взаимной ненависти среди депутатов. Вину за экономические проблемы люди приписывали демократии как таковой, ответственность за житейские и бытовые неурядицы возлагали на демократов. При этом забывали, что все экономические трудности были унаследованы Россией от царского режима. А республика просто не могла так быстро решить все проблемы.
«В Таврическом дворце помещалась вся Россия, — поражался прибывший с фронта офицер, — Временное правительство, Исполнительный комитет Государственной думы и Совет рабочих и солдатских депутатов… Двигаться и дышать было трудно. Стоял тяжкий дух пота и махорки. Под ногами скользкий, грязный, заплеванный подсолнухами и окурками пол… В “советском” буфете было тесно, душно, накурено, но всех задаром кормили щами и огромными бутербродами. Еды было много, посуды мало, а услужения никакого».
Общество легко вернулось в управляемое состояние, когда люди охотно подчиняются начальству, не смея слова поперек сказать и соревнуясь в выражении верноподданничества. И все покорно говорят: «Да, мы такие, нам нужен сильный хозяин, нам без начальника никуда».
Люди готовы строиться в колонны и шеренги, не дожидаясь, когда прозвучит команда, а лишь уловив готовность власти пустить в ход кулак или что-то потяжелее. Это, верно, куда более укоренившаяся традиция — всеми фибрами души ненавидеть начальство, презирать его и одновременно подчиняться ему и надеяться на него.
Эпоха Февраля была слишком недолгой, чтобы демократические традиции укоренились. Для этого требуются не месяцы, а десятилетия. К Октябрю все были подавлены, измучены, истощены. Страна не выдержала испытания свободой.
«Ленин был единственным человеком, — отмечал Федор Степун, — не боявшимся никаких последствий революции. Этою открытостью души навстречу всем вихрям революции Ленин до конца сливался с самыми темными, разрушительными инстинктами народных масс. Не буди Ленин самой ухваткой своих выступлений того разбойничьего присвиста, которым часто обрывается скорбная народная песнь, его марксистская идеология никогда не полонила бы русской души с такою силою, как оно случилось».
Только кажется, что за Лениным пошли те, кто мечтал продолжить революционный разгул. Большинство людей привыкли полагаться на начальство — и не выдержали его отсутствия. Исчезновение государственного аппарата, который ведал жизнью каждого человека, оказалось трагедией. Большевиков поддержали те, кто жаждал хоть какого-нибудь порядка, кто повторял, что лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Люди верно угадали, что большевики установят твердую власть. Значительная часть общества не симпатизировала большевикам, но всего за несколько месяцев успела возненавидеть демократию.
Почему российское общество проявило такой радикализм, такую жестокость? Не было ли это результатом отсутствия полноценной политической жизни при царизме, когда ни одна проблема не решалась разумным путем, потому не сложилось ни привычки, ни традиции искать решения ненасильственными методами? Напротив, была привычка к крайностям. Вот и ухватились за предложенную большевиками возможность ликвидировать несправедливость собственными руками. Идеалы демократии просто не успели утвердиться. Крестьяне не знали иной формы правления, кроме самодержавной монархии и вертикали власти. Они за несколько месяцев 1917 года не успели осознать смысл тайного и равного голосования.
Разгон Учредительного собрания
«Мы в снеговом безумии, и его нельзя понять даже приблизительно, если не быть в его кругу, — отмечала известная писательница Зинаида Гиппиус. — Европа! Глубокие умы, судящие нас издали! Вот посидел бы обладатель такого ума в моей русской шкуре, сейчас, тут, даже не выходя на улицу, а у моего окна, под сугробной решеткой Таврического дворца. Посмотрел бы в эту лунную тусклую синь притаившегося, сумасшедшего, голодного, раздраженного запахом крови, миллионного города… Да если знать при этом хоть только то, что знаю я, знать, что, бурля, делается и готовится за этими стенами и окнами занавешенными…».