Выбрать главу

Кажется, никогда не кончится лютая зима. Скованная тридцатиградусными морозами земля поддается лишь разрывам мин и снарядов. Выкопать себе новое жилье вместо отбитой у немцев «лисьей норы» ослабленные голодом бойцы не могут. Отдежурив свои два часа в траншее, боец, извиваясь в снегу, заползает в нору и подолгу отлеживается у железной печки.

В этой норе живет Вера Лебедева и живут пятеро обросших бородами мужчин. Хмурым, угрюмым, ослабленным, им кажется, что их комсорг Вера – жизнерадостна и весела; кабы не ее звонкий голос, не ее задушевные разговоры, им было бы совсем худо. Стоит затопить печку щепками, дым наполняет нору. Подтягиваясь к огню, люди надевают противогазы. Кто не хочет надеть противогаз или начнет в нем задыхаться, волен, откинув край плащ-палатки, заменяющей дверь, высунуть голову из норы в траншею.

В эту минуту он, по правилам игры, придуманной Верой Лебедевой, называется «машинистом»: он как бы смотрит на путь. А тот, кто растапливает печку, именуется «кочегаром». «Машинист» кричит «кочегару»:

– Подбрось уголька!

Но хочешь не хочешь, а за то, что сам пользуешься воздухом, когда задыхаются другие, ты, «машинист», должен гудеть как паровоз, трогающийся с места. А когда холод, текущий из-под приподнятой плащпалатки, вымораживает всех, «машинисту» кричат:

– Закрой поддувало!

Тогда, надев противогаз, «машинист» подползает к печке, становится «кочегаром», а чуть потеплеет в норе, следующий по очереди может высунуть из норы свою голову.

Эту ребяческую игру Вера Лебедева придумала, чтоб отвлекать своих товарищей от унылых дум. Спасибо ей: она еще может шутить, она придумывает много шуток! Она так истощена, что ее, кажется, и нет в свернутом клубочком «а наре овчинном полушубке. Видны только ее огромные горячечные глаза. Но она единственная еще никому никогда не пожаловалась на свое нечеловеческое существование, и она умеет вызывать шутками смех, даже растирая отмороженные руки и ноги вернувшемуся с дежурства бойцу. Ее все слушаются, и если бы не она… если бы не она…

Придет ли когда-нибудь день, когда можно будет наесться досыта, вот так: положить перед собою буханку ароматного ржаного хлеба и резать его ломтями и есть, есть, не боясь, что он кончится, есть, пока не отпадет проклятое чувство голода! Может ли быть, чтоб такой день не пришел? Но хватит ли сил дождаться?

Веру только что спросили:

– О чем ты думаешь?

Встряхнув головой, она смеется непринужденно:

– Я думаю, как выглядит сейчас фриц, который наворовал женских кружевных панталон, а сегодня вынужден все накрутить на себя! Представьте себе только, ребята: небритая морда, синий нос и кружева, накрученные под шлемом… Завоеватель!

Смеются все. И будто теплее становится в норе.

А ну пошли, ребята!

Куда?

Траншею чистить!

Все еще ухмыляясь, армейцы берутся за лопаты, плотнее затянув ватники, гуськом выбираются из норы, – всех сразу охватывает слепящая вьюга.

Глухо звенит металл, натыкаясь сквозь порошистый снег на мерзлые комья земли. Рядом с Верой медленно нагибается, еще медленней разгибается боец Федор Кувалдин. Смотря на его худобу, Вера размышляет о том, что этот высокий молодой мужчина – все-таки здоровый парень; в другое время силища в его мускулах только играла бы. Да и сейчас он, наверное, вдесятеро сильнее ее.

– Скажи, Вера, – тяжело вздохнув, откладывает лопату Кувалдин, – доживу я до такой вот краюхи хлеба? Или уже не доживу?

Вера резко втыкает в снег и свою лопату.

– До такого дня, когда ты петь и смеяться будешь?.. Не имеешь даже права так думать. Другие, погляди, осунулись, и желтые лица у них, а у тебя еще румянец на щеках!

Румянец? Лицо Федора Кувалдина еще изможденнее и желтее других. Но… так надо, так надо!

Федор глядит на Веру озлобленными глазами, и она усмехается:

– Вот если б тебя, Федя, увидела твоя жена, сказала бы: да, это мой муж, все уж руки опустили, а он работает, службу несет хорошо, и еще улыбается как ни в чем не бывало!

И Кувалдин, сам того не желая, действительно не может удержать улыбки.

– Знаешь, Федя?.. Давай эти десять метров вперед других сделаем, а потом пойдем помогать Громову, хочешь?

– Давай!

И Вера торопливо берется за лопату. Но сил у нее все-таки нет, траншея глубока, лопату со снегом нужно поднять не меньше чем на полтора метра, чтобы снег перелетел через край. Отвернувшись, скрыв болезненную гримасу, надрываясь, Вера поднимает лопату, опускает ее. «Только бы не упасть, не упасть совсем!»

Федор, сделав порывисто десятка два энергичных копков, израсходовав на них последние силы, резко вонзает лопату в снег. Облокотившись на черенок, обвисает на нем обессиленным телом и вдруг плачет – прерывисто, жалобно, как ребенок, и ноги его подгибаются, и он садится на снег, валится набок, и плачет, плачет…

Вера садится с ним рядом и уже без улыбки поворачивает к себе двумя руками его лицо. Он сразу сдерживается. И оба сидят теперь молча, и это молчание сильнее всякого задушевного разговора. Вера роется в карманах своего ватника, – когда она ходит на командный пункт роты и кто-нибудь угостит ее папиросой, она незаметно кладет эту папиросу в карман, чтобы при таком вот случае пригодилась…

– Курить хочешь?

Федор молча принимает от нее папиросу, вытирает варежкой замерзшие слезы и, припав под вьюгой лицом к сугробу, выбивает куском кремня искру на сухой трут, – Вера прикрывает его полою своего ватника.

Выждав, когда Федор выкурит папиросу до половины, Вера заводит с ним разговор: верно, трудно жить, выше сил это, но кто в этом (виноват? Фашист виноват, проклятый, который хочет задушить Ленинград, но разве можем мы допустить, чтобы это удалось фашисту? Ведь того он и добивается: иссякнут, мол, силы у нас, ослабнем духом, впадем в отчаяние… Так неужто, если этого хочет заклятый враг, тут и предадим мы наше святое дело? Мы-то и должны сделать все, чтобы пересилить врага!