Свист, вой летящих снарядов, разрывы, гул, дальний треск продолжались беспрерывно, с дьявольской неутомимостью. Я поглядывал в окно и видел клубки разрывов над собором Спаса на крови и над Русским музеем, потом слышал разрывы без свиста — это были недолеты, потом свисты без разрывов — это снаряды втыкались куда-то и не разрывались. Я пил кофе, и читал, и курил, ждал: скоро ли все это кончится?
В восемь утра раздался звонок, в дверях я увидел А. Зонина с возбужденными глазами. Он был в убежище и, узнав от домоуправши, что я теперь живу здесь, поднялся ко мне, чтобы переждать у меня обстрел. Я предложил ему скинуть его морскую шинель, и он, в своих золотых капитанских погонах, в орденах справа и слева, дымя моими папиросами и своим табаком, поведал мне московские новости, потом стал рассказывать об испытанных им неудачах, горестях и обидах. Их у него, повидимому, предостаточно!
Обстрел продолжался с прежним неистовством, с частотою необычайной.
Было удивительно, что наши батареи не подавляют врага, как всегда, что он бьет не налетами, а сплошным уверенным, концентрированным огнем, парализуя всю жизнь города… Я снова вскипятил кофе и открыл банку консервов, и мы завтракали и разговаривали, и так текло время; казалось, оно течет медленно, но было уже девять, потом десять часов. К одиннадцати мне предстояло ехать на Васильевский остров, в госпиталь — клинику Отто, где меня обещал осмотреть профессор Смирнов. Решил ехать, как бы там ни было, хотя Зонин напомнил мне новый, дважды публиковавшийся в «Ленинградской правде» приказ начальника гарнизона, строжайше запрещающий при обстрелах всякое хождение по улицам, в том числе военнослужащим. Уверяя, что меня не пропустят, а отведут в комендантское, Зонин рассказал, как сам полдня проторчал там, задержанный за то, что был без противогаза (армейским военнослужащим разрешили недавно ходить без оного, а морякам не разрешили).
В 10. 30 радио объявило о прекращении обстрела. Зонин ушел. Я тотчас же наладил велосипед и поехал в госпиталь. Пошли трамваи, и улицы заполнились спешащими на службу людьми.
В госпитале все были как сонные мухи, обстрел вначале коснулся их района, несколько снарядов разорвалось вдоль набережной. На прошлой неделе снаряд попал в ворота госпитального двора, а несколько раньше — три снаряда в палаты, тридцать шесть человек было тяжело ранено, шесть убито.
Обстрел начался снова. Я отправился в Союз писателей по набережной, хотя и знал, что первая цель немцев — военные корабли, стоящие вдоль этой набережной. Возле одного из судов набережная оказалась перегороженной, не пропускали, я свернул по Зимней канавке на улицу Халтурина, у Марсова поля вновь выбрался на набережную, миновал Летний сад. Снаряды рвались где-то в стороне. А здесь, сразу за Фонтанкой, весь асфальт был усеян осколками — очевидно, тех снарядов, что разрывались в самой Неве.
Входя в Дом имени Маяковского, с удивлением увидел, что наискосок в огромном доме НКВД все стекла отсутствуют. Мне рассказали: часа два назад один снаряд попал в дом НКВД, убил двух часовых, выбил все стекла. Другой снаряд попал в дом на углу Воинова и Литейного, то есть рядом с Союзом писателей, — убитых и раненых сразу же увезли, один раненый приходил в Союз, и ему оказали помощь здесь. Литейный перегорожен, и по нему не пускают, но перебитые провода уже исправлены той же командой, которая приехала сразу после разрыва снаряда, не дожидаясь окончания обстрела… Пока я беседовал, обстрел усилился, стал снова непрерывным. Служащие Союза писателей, Розалия Аркадьевна и Евгения Георгиевна, встретили меня в той комнате, где работают всегда, — выходящей на сторону, с которой летят снаряды. Эта комната ничем не прикрыта от прямых попаданий и осколков.
Женщины обрадовали меня оживленными голосами: «А мы боимся — чуть свист, в коридор выскакиваем!» Конечно, и коридор — ничуть не защита, и уж ежели свист, значит, снаряд пролетел, но психология этих женщин мне понятна.
Во всех помещениях клуба люди занимались своими обычными делами. Все разговаривали, все боялись, но страха своего никто не выдавал ничем, только шли разговоры о том: что, мол, такое? Почему «он» так изуверствует? Почему наши до сих пор не засекают «его»?.. Я пил за стойкою пиво, из полагающихся мне в счет последней выдачи двух литров, разговаривал с Евгенией Александровной — той всегда веселой, цветущей, приятной внешности женщиной, что была «хозяйкой» в Доме творчества в Пушкине, случайно не осталась там, когда пришли немцы, потеряла там все имущество, а теперь служит в столовой буфетчицей. Смеялась она, смеялся я, болтая, а обстрел продолжался и ничто не менялось. Радио в Доме Маяковского бездействовало, где-то были оборваны провода…