Центральное отопление тоже, конечно, перестало действовать, но это еще полбеды, поскольку большинство домов, в том числе многоэтажных, отапливалось печами; хуже, что не было дров, а морозы стояли лютые: в январе среднемесячная температура упала до минус 18,7 градуса против 7,2 за предшествующие 50 лет.
Практически единственным осветительным прибором повсюду была теперь коптилка — крохотный фитилек над баночкой, заполненной какой-нибудь горючей жидкостью. Обычные печи, не говоря уже о каминах, тоже оказались крайне неэкономичными, их заменили железные «буржуйки»; из зашторенных, заклеенных крест-накрест полосками бумаги, а еще чаще забитых фанерой окон всюду теперь выглядывали трубы, которые чуть заметно дышали легким, расчетливо экономным дымком. Старые газеты и журналы израсходовали быстро, «буржуйки» принялись пожирать старинные комоды, шкафы, библиотеки, топливо приравнивалось по ценности к хлебу. Постепенно переставала поступать вода, выходила из строя канализация, нечистоты выливались во дворы.
В начале декабря окончательно остановились пассажирские трамваи (грузовые ходили кое-где еще в январе). Обессилевшим ленинградцам пришлось преодолевать пешком большие расстояния, а это означало часы и часы ходьбы — с остановками, передышками, со счетом метров, шагов, каждого пройденного отрезка.
Город казался черным. Черные сугробы на перекрестках. Узкие тропочки вдоль домов. Снежные шапки на трамваях и троллейбусах. Черные, словно ослепшие окна. И тишина. Глухая, беспробудная тишина в перерывах между налетами и обстрелами. Молчаливые дома. Закутанные люди. Только четкий, мерный стук метронома из репродукторов на перекрестках. Словно тяжелые свинцовые капли падают и падают в отдающую эхом бездну. Люди останавливаются, подолгу слушают этот стук. Как музыку. Как надежду. Значит, живет еще город, поддерживается в нем порядок и есть у него сила.
Беспощадность голода осознавалась не сразу. Когда заместителю начальника Управления ленинградской милиции Ивану Алексеевичу Аверкиеву доложили, что прямо на посту умер от голода милиционер, охранявший Володарский мост, Аверкиев не поверил:
— Не может быть! Он ведь сам дошел до моста?
— Сам. Утром заходил в отделение.
Экспертиза подтвердила: ошибки нет, дистрофия сердца. Всего в ноябре голод унес свыше 11 тысяч жизней, в декабре — почти 53 тысячи. Люди, пока это были чаще всего мужчины и мальчики-подростки, падали, замерзали на улицах, в парадных, угасали в постелях или даже сидя на стуле, у «буржуйки». Вымирали целые семьи.
Движение по ледовой дороге через Ладогу налаживалось трудно, в первые две недели ее существования застряло, утонуло или было разбито вражеской авиацией 126 автомашин. Только в двадцатых числах декабря привозить продовольствия стали чуть больше, чем расходовать. Вечером 24 декабря на заседании Военного совета Ленинградского фронта А. А. Жданов предложил увеличить нормы выдачи хлеба рабочим и инженерно-техническим работникам на 100 граммов, остальным — на 75. Для многих это предложение прозвучало неожиданно: никаких запасов город не имел, хлебозаводы снабжались с колес. Даже кое-кто из членов бюро и Военного совета с некоторым удивлением смотрел сейчас на Жданова: уже в который раз он раскрывался с какой-то новой для всех стороны. Осмотрительность, стремление заранее все оценить и взвесить составляли, казалось бы, основу ждановского характера, подкрепленную огромным политическим и организаторским опытом. На что же надеется этот неторопливый, очень спокойный, предельно выдержанный человек? Значит, уверен, что перевозки по ледовой дороге теперь ничто не нарушит, они будут расти, должны расти, и надо пойти на все, чтобы обеспечить новую норму, костьми лечь, но обеспечить и спасти десятки тысяч жизней. Так думал каждый, так каждый понимал Жданова. Общее мнение было единодушным:
— Риск есть, но рисковать надо.
Сообщение о прибавке хлеба подняло с постелей даже тех, кто уже не надеялся встать. Люди выходили на улицы, плакали, обнимались. Вслед за победой под Тихвином прибавка казалась закономерной, рождалась надежда, что скоро, совсем скоро все будет, как прежде: и белые булки, и колбасы в витринах, и дымящиеся тарелки настоящего мясного супа в столовых, и буханки настоящего хлеба, нарезанного ломтями, — бери, сколько хочешь…
Для сотен тысяч ленинградцев хлебная добавка была спасением. Для сотен тысяч, но далеко не для всех. Многим уж ничто не могло помочь, любые принятые меры для них запоздали, да и сами по себе 200 граммов хлеба, полагавшиеся служащим, иждивенцам и детям, не обеспечивали безусловного спасения от голодной смерти. В январе она стала добираться до женщин и девушек, оказавшихся биологически более стойкими, чем мужчины и мальчики-подростки. Заболевание дистрофией приняло массовый характер. Многие поначалу, особенно женщины, распухали, ноги их делались тумбоподобными, лицо отекало, глаза заплывали. Потом люди начинали усыхать и усыхали до синевы в лице, до пергаментной желтизны, превращаясь в живые мощи.
Обнаружилось, что голод способен притупить разум, волю к сопротивлению. В декабре уже многие не прятались от обстрелов не только потому, что привыкли и сердце свое закалили мужеством— люди перестали воспринимать опасность.
И все-таки в массе своей в главном, существенном уходящие из жизни ленинградцы превозмогали себя: умирая, на грани самой смерти они оставались людьми, всеми силами стремились сохранить нравственную чистоту, крепость и чистоту духа. В ленинградских квартирах рядом с удушенными голодом матерями находили живехоньких, тепленьких, тщательно укутанных, точно посылки в будущее, ребятишек.
Впрочем, сила и могущество материнского инстинкта закладывается природой в самих генах. Примечательно, что до последнего смертного мига ленинградцы вели себя как люди коммунистически убежденные, как советские патриоты. В январе и феврале в партию вступило свыше 1400 ленинградцев. Кировский завод потерял в первую блокадную зиму от голода и убитыми при обстрелах и бомбежках 400 коммунистов, но на смену им в партию пришли 600 человек. В Московском райкоме партии до сих пор рассказывают ставшую легендой, но подлинную историю об одном из секретарей партийных организаций. Он принес взносы, собранные им, ведомость, положил то и другое на стол секретаря райкома и тут же попрощался, торопился уйти.
И сделал несколько шагов по направлению к двери, но, видно, в этот свой последний поход он вложил всю жизненную силу, которая в нем еще теплилась. Он покачнулся и вдруг стал оседать. Умер.
Пожалуй, никогда еще ленинградцы не мечтали о будущем с такой страстью и с такой, я бы сказал, исступленностью, как в квартирах, где на стенах проступал иней и где часто не было другого света, кроме колеблющихся отблесков пламени от огня в железной «буржуйке». Мечтали не только о тех близких, как всем думалось, днях, которые последуют сразу за прорывом блокады… Мечтали о мире, мирном строительстве, о коммунизме. Пусть не для себя. Уже не для себя. О будущем для будущих поколений. И жертвовали собой ради них. Вот уж когда поистине материальное воплощение обрела та истина, что советский человек, советский образ жизни — главное достижение и завоевание Советской власти.
И сейчас еще мы сами нередко не сознаем, что стали совсем другими, для многих это становится очевидным только при соприкосновении с чуждым миром. Уже после войны три английских биолога — С. Харланд, Ц. Дарлингтон и Д. Гексли написали, будто бы всемирно известная коллекция Всесоюзного института растениеводства съедена «обезумевшими» от голода людьми: в этой коллекции, созданной академиком Н. И. Вавиловым и его учениками, насчитывалось перед войной свыше 200 тысяч образцов семян почти всех известных человечеству съедобных растений. Ее по справедливости называют алмазным генетическим фондом сельского хозяйства страны. Думается, что ни один из этих ученых к буржуазному пропагандистскому аппарату прямого отношения не имеет, и, вероятнее всего, это не было умышленной, заведомой ложью. Они просто были убеждены, что иначе не могло быть, для них не существовало никаких других вариантов.
В нашей печати не раз уже рассказывалось, как удалось сохранить коллекцию, и здесь хотелось бы только напомнить об обстоятельствах, сопутствовавших смерти ученых, совершивших этот поистине беспримерный подвиг.