Эта встреча могла бы стать последней, если бы через несколько недель, перебирая свои бумаги, я случайно не наткнулся на те самые три тетради с переводом «Восстания в Варшавском гетто», которые обещал дать ей почитать. К счастью, у меня был ее рабочий телефон, я позвонил и мы назначили свидание вечером на стрелке Васильевского Острова. Счет в игре с фортуной снова выравнялся, но ненадолго.
Я пришел к Дворцовому Мосту за несколько минут до условленного времени. Эти минуты прошли, часы продолжали идти – Эллы не было. Был какой-то праздник, кажется, день основания Ленинграда. Кругом ликовали сотни людей, а я грустил все больше и больше. Взобрался на одну из Растральных Колонн, чтобы что-нибудь увидеть в этой толпе. Напрасно. Позднее оказалось, что Элла все же приходила. И даже вовремя. И даже к мосту. Только не к Дворцовому, а к мосту Лейтенанта Шмидта. Победу в этом матче с фортуной я одержал ровно через год после нашей первой встречи – 30 апреля 1962 года. Гуляли свадьбу. Элла Бекман стала Эллой Бутман. А потом, когда я вернул себе паспортное имя, то же сделала и она. Гилель и Ева.
Мне не часто везло в жизни. Ева была моим везением. А ей было тяжело. И тяжкий быт свалился на нее в первый же день: со свадьбы каждый из нас поехал к себе домой – негде было жить, а в комнате, которую мы сняли, еще не закончился ремонт.
Жить в коммунальной квартире с восемью другими семьями непросто. Но нашим главным горем был заочный Политехнический институт, в котором мы учились вечерами, работая днем. К голубой мечте об Израиле прибавилась серая мечта «об выспаться». Я засыпал в трамваях, на лекциях, на ходу, особенно когда родилась Лилешка. Плохо соображал. Ева тянула за двоих. Кое-как она перетаскивала меня с курса на курс, притормаживая, чтобы не отрываться.
Хотя я и вынужден был поступить в технический вуз, но оставался человеком гуманитарным. Начертательная геометрия стала для меня непреодолимой. Даже соединить две точки прямой всегда казалось мне; нелегким делом, а уж начертить, как пересекаются в пространстве сложные геометрические фигуры, представлялось мне священнодействием. Ева, занимавшаяся на заводе конструированием нестандартного оборудования, хрипла, стараясь растолковать мне, какие грани должны быть видны на чертеже, какие – нет. В отчаянии бросала карандаш. Но экзамен – не телеграфный столб. Его нельзя обойти, его надо сдать.
Преподаватель «начерталки» Марьяновский, тоже семит, симпатизирует нам с Евой. Во время экзамена он отворачивается и упорно не видит, как Ева чертит и растолковывает мне чертеж. Это уже наш второй заход. Первый раз я не смог объяснить ему то, что было очень красиво начерчено на моем листе. Пришлось уйти. Ева тоже сдала билет – сказала, что не подготовилась. Если завалю и сегодня – дело швах.
Марьяновский рассеянно слушает мой ответ, смотрит то на меня, то на Еву. На полуслове обрывает меня:
– Ладно, молодой человек, подождите-ка за дверью. Зачетку оставьте здесь.
Жду долго. Наконец, появляется Ева с двумя зачетками в руках. Заглядываю в свою – тройка. У Евы – тоже тройка.
– Ты знаешь, дождался он, когда я осталась одна. Ответила ему свой билет. Хорошо ответила. А он и говорит мне: «К сожалению, ваш муж начертательную геометрию не знает, и знать не будет. И если я просто поставлю ему удовлетворительную оценку, это будет нечестно. Давайте, я прибавлю его единицу к вашей пятерке и разделю поровну. Согласны? – Ева вся лучилась радостью.
Сдал сопромат – можешь жениться, говорят студенты. Мы «сдали» начерталку. Можно было пойти в «лягушатник» поесть мороженого.
Летом 1969 года мы с Евой стояли за соседними досками, защищая дипломные проекты. Благодаря ей мы смогли закончить шестилетний курс за восемь лет, в то время как в среднем его кончают за одиннадцать. И, может быть, даже сегодня, через восемнадцать лет после нашего поступления, какой-нибудь бедолага из наших бывших соучеников, кряхтя, взбирается по знакомой каменной лестнице.
Практически Ева дважды закончила институт – за себя и за меня. И еще успела родить нашу Лилешку.
– Как будет отчество ваших детей? У вас такое странное имя… – спросила меня Элла Бекман во время нашей первой встречи. В метрике моей дочери записали «Гилевна». Нашей общей дочери.
Быт был не единственной трудностью. Бывший член комитета комсомола завода, Ева не сразу пришла к сионизму. Как не сразу пришел к нему и я. Как не сразу приходило к нему все наше поколение. Ибо мы шли вслед за поколением «евреев молчания», у которых ежовско-бериевская хирургия вырвала язык. Но когда во время второго Ленинградского сионистского процесса судья спросит Еву: «Кем вы приходитесь обвиняемому Бутману?», он получит ответ:
– Я жена Бутмана Гили Израилевича и горжусь этим!
Позже родится:
Я буду передавать это стихотворение через следователя. И буду верить: Ева поймет, о каком красном море идет речь. Даже если оно написано с маленькой буквы.
***
Впереди появляется Гатчина. Я трогаю кожаную куртку за плечо.
– Остановить бы машину на минутку…
Кожаная куртка думает, затем кивает водителю. Машина останавливается. Я вылезаю, захожу за кустики. Серые костюмы тоже встают недалеко от меня, по разные стороны. Делают то же, что и я. Вместе возвращаемся и занимаем то же положение: я – в середине, по бокам – сопровождающие лица. Кожаная куртка снова думает. Затем вылезает, идет к тому месту, где я только что стоял. Внимательно разглядывает, потом приседает несколько раз, снова я вижу его озабоченное лицо. Возвращается. Машина снова трогается, проходит Гатчину. Поток транспорта растет. Чувствуется приближение Ленинграда.
8
Не пройдет и часа – будем в Большом Доме, там же, где и десять лет назад. Конечно, будут допрашивать – в качестве свидетеля или в качестве подозреваемого. Хорошо, что не надо думать, как отвечать.
Почти четыре года тому назад, когда нас было еще восьмеро, мы провели специальное заседание группы, посвященное тактике поведения во время допроса. В это время в организации еще не было брошюры Есенина-Вольпина с рекомендациями на эту тему, но мы пришли к тому же выводу: лучшая тактика – молчать.
По опыту работы в милиции я знал, что это – единственная тактика. Даже двоим, если дело касается многолетней деятельности, а не одного-двух эпизодов, невозможно загодя все предусмотреть и сговориться заранее. Если больше двух человек и больше двух эпизодов, получается уравнение со многими неизвестными, решить которые ты уже не можешь. Его может решить только следствие. Если ты будешь говорить. Что бы ты ни говорил…
Для меня лично дело осложнялось тем, что с детства ложь у меня вызывала физическое отвращение. Как-то, когда мне было лет десять, мы жили в эвакуации в маленькой деревушке в Западной Сибири. Помню, был ненастный зимний вечер. Холодно, темно. Редкие керосиновые лампы горели далеко не в каждом доме. Я уже не помню, в чем конкретно обманул мать, но проверить мою ложь можно было только пройдя в такую непогоду к моему школьному товарищу, который жил на другом конце деревни. Я рассчитывал, что мать не станет этого делать, а наутро в школе я успею товарища предупредить. Но мама это сделала. И пока я тащился с ней рядом, много раз я готов был провалиться сквозь землю. С тех пор даже ложь во спасение была мне противна. Позже я встречал в лагерях таких же питекантропов. «Ну, а если врагу… – спрашивали их, – неужели не сбрешешь, коммунисты, ведь, не люди, какая тут может быть мораль…» Теоретически все было верно, а вот практически… Трудно живется питекантропам в век научно-технической революции, через сотни лет после того, как Макиавелли сказал, что язык дан людям для того, чтобы скрывать свои мысли. Другое дело молчать, хотя молчание тоже зачастую форма лжи… Это я мог. Только мутная Карповка знала, сколько дневников с двойками утопил я в ней в школьные годы. Мать не знала.