Разбудили Рожкова приглушенные женские голоса.
На столе по-вчерашнему желто горела лампа, в окнах мутно темнела ночная непроглядь, а часы показывали утренний, седьмой час.
— Будешь торф возить, Настя, — задвигая чугун в жаркую печь, говорила хозяйка румяной девушке, прислонившейся к дверному косяку. — Все на то же, на Лысое поле. Так и Филату с Анюткой передай. А председателю, мимо пойдешь, скажи… Ну, да ладно, не надо, сама скажу. Пшеницу нам с Аксиньей да с Любой Деевой сортировать идти…
Звякнула сковородка, зашипело масло, по избе потек вкусный запах печеного теста.
Девушка вышла.
Рожков растолкал заспавшегося Замошкина. Принялись одеваться.
— В самое время, — обернулась хозяйка. — К пышкам угадали.
— Ну вот, пышки! — пошутил Рожков, — Нам за такое беспокойство не пышек бы, а синяков да шишек надавать. Разбудили Мы вас среди ночи, отдохнуть не дали, а вам, поди, уже и на работу пора?
— Работы всегда хватает, — ответила хозяйка. — А что разбудили, экое дело! Такие ли беспокойства пережить довелось!
Она вздохнула, вынула холщовый рушник из комода, подала.
Рожков, отфыркиваясь от ледяной воды, умывался над кадушкой за печью. В глаза ему бросилась витиеватая роспись, выведенная по глиняной смазке печной боковины: «Ефрейтор Сидорчук». И под ней дата: «29.2.44 г.».
— Это кто же тут размахнулся, мамаша? — полюбопытствовал он. — Из родственников или как?
Хозяйка подобрала под платок седые пряди, остудила передником раскрасневшееся у печки лицо.
— Да как бы это поскладнее сказать-то? Родственник не родственник, а и не чужой. Прохожие словом, солдат. Вот вроде как и вы. Сложил печку, спасибо ему, два года обогревает нас. Да что же это я! К столу подсаживайтесь, ребятушки, к столу.
Поджаристые, хрусткие пышки пришлись артиллеристам по вкусу.
— Вот и кушайте, сынки, на здоровье, — хлопотала хозяйка. — А что до беспокойства, как вы говорите, так это разве беспокойство! Прохожего, проезжего обогреть — святое дело. Дом мой крайний, на самом въезде, две дороги под окнами сходятся. Не вы первые, не вы последние у меня гостюете. А как война шла да к Пскову войска двигались, то ни лавок, ни печки, ни кровати не хватало — на полу спали. И все никакого беспокойства. Если разобраться-то делом, не я вовсе хозяйка этой избе. Вот, говорю, Сидорчук печку сложил. А весь этот дом, спросите, кем срублен?
На кровати, над розовыми в цветах подушками, поднялись стриженые головы, раскрылись сонные ребячьи глаза. Начались поиски валенок, закинутых с вечера на печь, чулок, рубашонок.
— С ними, — следя за возней ребят, продолжала хозяйка, — две с половиной зимы отзимовала в лесной землянке, что медведица с медвежатами. Версты за четыре отсюда в буреломе сидели. Не утерпишь, иной раз, выйдешь на опушку: как, мол, изба — стоит ли? И обратно. Было, скажу, у нас, как и везде, где гитлеровцы хозяйничали: мужики — в армии да в партизанах, бабы, ребятня, старики — в лесу. А потом, когда вы от Ленинграда ударили, Лугу прошли, — тут уж такое началось!.. Столпотворение на дорогах. Вражья сила на Псков бежит… Обрадовались мы. Вот, думаем, и деревня цела осталась. Да раненько обрадовались. Остатки солдатни ихней проехали на грузовиках и подожгли. Всю ноченьку проревели мы, глядючи из лесу на пожарище. Утром, как стихло, пришли. Сели, помню, с ребятами на горячие камни — куда подаваться? Обратно в землянки лезть? А тут наши солдатики пошли, пушки поехали. Движение сделалось на перекрестке, что тебе в городе на главной улице. Куда там в землянки возвращаться! Да и не пускают, кормят с солдатских кухонь, чаем поят, расспрашивают, угощают. «Не горюй, мамаша! — это какой-то главный мне говорит. — Утри слезы». — «Да ведь с радости, говорю. Чего их утирать?» — «Ну, ежели с радости, тогда продолжай, — смеется. — А мы, мол, делом займемся».
Свежо было воспоминание; хозяйка, не стесняясь, приложила край передника к глазам.
— Остановка ли у них случилась, — снова заговорила она, — отдых или что, только гляжу: бревна волокут, топорами застучали, щепа полетела. Что такое? Сруб ладят. Пепелище расчистили, головни черные раскидали, новый дом возводят. Но достроить, понятно дело, в тот день не успели. Приказ получился, дальше пошли. Под ночь, глянь, новые войска идут. Опять главный какой-то подъехал на машине. «Что за изба? — говорит. — Кому? Достроить!» За полдня под крышу подвели. И так, родные мои, кто бы ни прошел, кто бы ни проехал, — а уж кого только не перебывало на перекрестке-то нашем! И с минометами шли, и с пулеметами, и с ружьями, и с топорами, и матросики даже проехали… И каждый что-нибудь да ладил для моей избы. И вот день один такой наступил: рамы в окна вставлены, полы настланы, двери навешены. «Въезжайте, — мне говорят, — мамаша, в свое новое Жилище. Праздничный вам подарок от всего фронта. Вы знаете, какое сегодня число?» А где знать, сбились со времени, в лесу-то сидевши. «Двадцать третье, говорят, февраля». Отпраздновали, конечно, въехали мы, живем день, живем другой, а печки нету. Всякие мастера проходили; печника, как на грех, ни одного. Наконец-то, наконец он заявился, Сидорчук. Петро его звали. С походной хлебопекарней приехал. Ишь расписался! «Помни, — сказал мне, как уходил, — помни, мать, сына Украины»: Да уж помню, как забыть! И вовек, пока жива, помнить буду. И всех помню, хоть сейчас спроси, назову.