— Талисман? — подумав, ответил плотник. — Талисман — это, выходит, что? Лядунка. То ли принесет она тебе счастье, то ли нет. Не видал, в общем, чтобы толк какой бывал от лядунки. Одно невежество. А это, — он подкинул на ладони монету, — память. — И снова рубль, скользнув по грубым пальцам, скрылся на дне кисета.
Плотник затянул кисет шнурком, но не спрятал его в карман, положил на колено, прикурил цигарку, ладонями оградив огонь от ветра, выпустил густое облако дыма и проследил глазами, как быстро расслоилось и растаяло оно в майском воздухе. Поднятый вслед дыму, взгляд его остановился на грачиных гнездовьях.
— Тоже, сказать, строители, — кивнул он в сторону черных птиц. — По правде если, завидовал я им весной сорок второго. В Ленинграде в ту пору только они одни и строили. Гляну через окно в парк — строят, черти! Руки по топору заскучают… Ранен был трудно, в самый локоть. Думал, уж и не работник. А как вышло? Как раз этот кисет… — Он переложил с колена на колено свое щегольское хранилище для махорки. — Сегодня, допустим, получил его, а на другой день снаряд в землянку бацнул. — Плотник весело помотал головой, из глубины его зрачков метнулись быстрые смешинки. — Вот тебе и талисман!
Нельзя перебивать человека, когда он рассказывает о войне, о пережитом. Это Половников знал по себе, и он терпеливо слушал, хотя что нового мог рассказать ему плотник о войне!… Видал войну Половников, видал и испытал, шестнадцати лет пристав к артиллеристам на дороге возле Пскова.
— Вот вы, молодой человек, толкуете: лядунка, счастье и так далее, — вглядываясь в сверкающее зеркало Невки, говорил плотник. — А что такое, подумать, счастье-то это? Откуда оно у человека берется? Много ль мне надо было его, когда там, на Саперной, стояли! Думалось, курнуть бы махорочки — не то что всласть, затяжечку бы — и ладно. И вот, как ворожил кто. Перед самым двадцать третьим февралем, перед праздником, значит, привозят нам в батальон машину подарков. Вызывает комиссар, бойцов по порядку и раздает. Мне эту штуковину вручает. — Плотник прикрыл рукой кисет, погладил яркий его бисер. — Обрадовался, не совру. Эко, думаю, счастье-то привалило! А глянул — и опять врать не стану — крепко изругался: леденчики, понимаете ли, товарищ, в нем лежали!.. Слиплись, проклятые, в комок, хоть топором бей! И куда, к лешему, эти леденчики! Обратное у них назначение: кто от курева отучается, тому они польза. А мне…
Плотник так сокрушенно развел руками, что Половников вполне представил разочарование, постигшее курящего бойца.
— Вот сочувствуете старому дурню, по глазам вижу, что сочувствуете, — продолжал плотник. — А не сочувствовать бы, последними словами клеймить меня надо. Изругался, видите ли! Воли языку дал! Не поглядел, как говорится, в корень. А корень на самом дне лежал. Как сгрызли мои ребятки эти леденчики… Мои, говорю, потому что командиром отделения был я в стройбате. Вот, значит, как сгрызли, все и обнаружилось. Под леденцами записка была вложена и рубль этот, тогда еще светлый, новенький. Развернул я записочку, и в краску меня вдарило. Сколько лет прошло, а и сейчас совестно, не знаю, и говорить ли вам дальше…
Он взглянул в глаза Половникову и, видимо, решил, что говорить все-таки можно: молодой человек не осудит.
— Да, значит, такое дело, — кашлянул в кулак. — «Громи, — написано, наизусть выучил, в госпитале лежавши, — громи, дорогой товарищ боец, фашистов и кушай конфетки. Нам их выдавали в детском доме, и я их тебе насобирала…» Адресок там и всякое такое, привет командиру и вот подпись: Пименова Варя…
— Варя?! — Половников тронул пальцами локоть плотника, но тотчас отдернул руку, вспомнив о его ранении.
— Ничего, товарищ, не пугайся, — понял тот его жест. — Вылечили, и следа нет. Топором по-прежнему владею. Ну, а что касаемо Варвары — вы вот спрашивали, знаю ли я ее, — все, как говорится, дальше ясно. Читал ее цидульку — бороду тогда носил, — вся борода мокрая. Ребята смотрят, ревет их командир, а не до смеху, понимают. Иного послушать теперь: грубеют, мол, люди на войне. Неверно это. Еще чувствительней делаются. Сердце русское мягкое. Зверя в нем нет, справедливость только. Ну вот, говорю, понимают ребятки. Вместе ответ подали — и как в воду. Потом-то выяснилось почему. После госпиталя сходил по адресу — эвакуировалась, объяснили, с детским домом. В роно мне новый адрес дали. Опять не отступился. Пишу…
Плотник мог бы и не рассказывать больше. Дальнейшее Половников и так знал. Соседка его по квартире, Анна Павловна, галошница с «Красного треугольника», взяла после войны в свою семью маленьких сирот, брата с сестрой, и ни один человек в доме не может теперь отличить: которые родные дети Анны Павловны, которые приемные.