Выбрать главу

- Кому обязаны? - спросил Зот Иванович, с силой хлопнув дверцей.

Ермаков ответил сонным голосом: -Кто его знает? Как снег на голову… - Кто сообщил?

- Подкидыш, наверное… -сладко зевнул в руку.

Лицо Зота Ивановича забелело поодаль и снова пропало в темноте. Заурчал автомобильный мотор, до Ермаков а донеслось: - Узнаешь, что выехали, - звони!

Ермаков направился к подъезду, почти убежденный - придут дизели.

И точно. Два спасительных белых огня медленно, с достоинством, развернулись к “дороге жизни”. Сзади подоспел еще один грузовик, освещая в длинном, как санитарные носилки, кузове серые плиты перекрытий. За ними выстраивалась целая колонна.

Ермаков не выдержал, выскочил из треста (в тресте, кроме ночного сторожа, ни души) без шапки, в расстегнутом пальто. Закричал, сложив руки рупором: - Эй!-эй! На какой корпус?.. Точненько! Налево, четвертый по счету.

Мимо, рыча и обдавая его перегаром солярки, протащился один дизель, другой…

- Дава-ай, ребятки!

Ермаков ворвался, задыхаясь, обратно в кабинет, набрал номер Акопянов. В трубке послышался сонный голос Огнежки: - Слушаю вас.

Ермаков хотел прокричать: “Ура! Везут!” -но тут же у него мелькнуло: может, разыграть ее? Сказать, чтоб бежала на корпус, там безобразие на безобразии… Но неожиданно для самого себя взревел в восторге своим оглушающим басом единственную строчку из старого польского гимна, которую он знал:

- Еще Польска не сгинела!..

- Что?

- Еще Польска не сги-и…

- Вам что, товарищ?

- Польска, говорю, не сгинела.

- Ермаков?

- Ермаков! Ермаков! Марина Мнишек чертова!

Пулей на царство! Железобетон пошел! Потоком!

Часть вторая

Е Р М А К

Сколько раз Ермаков хватался за телефонную трубку, чтобы поток железобетона не иссякал? Сто? Тысячу?

Однажды телефонная трубка выскользнула из его лапищи, и он начал заваливаться боком на дощатый стол прорабской. Огнежка, вскрикнув, подхватила

Ермакова под руки, уложила поперек прорабской на фанеру, на которой было начертано красной краской: “Кирпич стоит 32 копейки. Береги его…”

Черная эбонитовая трубка от удара об пол треснула. Огнежка вертела ее в руках, дула в нее. Телефон молчал.

Когда Огнежка, бегавшая вызывать скорую помощь, вернулась в прорабскую, Ермаков уже снова сидел за столом. Щеки его порозовели. Он согласился доехать на санитарной машине лишь до треста. Прошел к машине, горбясь, унося на своей широченной кожаной спине оттиск едва различимых красных букв.

Единственное, что удалось Огнежке, - эта настоять на том, что Ермаков после работы поедет не домой, а в ночной санаторий ГлавМосстроя, корпуса которого они сдали к открытию XX партийного съезда.

Ермакову измерили давление крови и тут же уложили на топчан, застланный клеенкой. Не разрешили даже дойти до палаты. Принесли брезентовые носилки. Испуганный чем-то главный врач, старик в коротеньким, выше колен, халате, сообщил по телефону в трест, что Ермакову нельзя вставать с постели по крайней мере месяц-два.

Утром Ермаков поднялся и как ни в чем не бывало принялся за свою обычную гантельную гимнастику. Гантели разыскал в кабинете физкультуры. Главный врач, услышав об этом, промчался по двору вприпрыжку, надевал пальто на бегу. Он отыскал Ермакова в телевизорной комнате.

В открытой до отказа фрамуге свистел ветер. Он заносил снежок. Снежок сеялся и на натертый до блеска паркетный пол, и на обнаженного, по пояс бронзового Ермакова, и на старика врача, который жался к стене, подняв воротник зимнего пальто и крича Ермакову, чтоб тот немедля прекратил самоубийство…

Но как только врач пытался приблизиться к Ермакову, тот выбрасывал руки перед собой:

- О-одну минутку!.. Наконец Ермакову снова измерили давление. Тяжелейшие, с гантелями, упражнения привели к исходу неожиданному: кровяное давление упало. Врач трижды накачивал красную резиновую грушу прибора и каждый раз недоуменно пожимал плечами.

Из душевой кабинки Ермаков вышел “практически здоровым”, как официально подтвердил старик врач, который все ходил вокруг Ермакова, потирая озябшие руки и разглядывая его с изумлением деревенского мальчишки, впервые увидевшего паровоз.

На другой день в ночной санаторий вызвали профессора-консультанта, известного ученого-сердечника. Он остучал выпуклую, как два полушария, грудь Ермакова длинными, с утолщениями на сгибах, пальцами виртуоза. Время от времени замечал что-то главному врачу на латыни; от которой Ермакову становилось не по себе. Скрывают от него, что ли…

- Перейдете вы когда-нибудь на русский? - вырвалось у него.

Черные, похожие на влажные маслииы, глаза профессора взглянули на Ермакова скорбно. Нет, просто возмутительно скорбно. Не глаза, а какая-то вековая еврейская скорбь. Смотреть так на Ермакова?! “Гляди веселее!” - хотелось крикнуть ему.

Укладывая свои инструменты в кожаный саквояж, профессор наконец разъяснил:

Сердце изношенное. Сказались тяжелое ранение и контузия на войне, но в результате упражнений с гантелями чудовищно развитая сердечная мышца стала, по выражению профессора как бы крепостной стеной, ограждающей усталое и больное сердце от казацких набегов жизни.

- Теперь я верю, что вы и в самом деле первый каменщик в государстве! Возвести этакую стеночку!

Он окрестил Ермакова фанатиком утренней зарядки, заметив с грустной улыбкой, что в его практике это первый случай фанатизма, который принес пользу.

- Впрочем, - поспешил добавить он, продевая руки в поданную Ермаковым шубу, - крепостные стены в наш век не защита. И советую вам помнить об этом.

- Э! - Ермаков нетерпеливо потянул его под руку к машине, чтоб тот не успел впасть в свой прежний, могильный тон. - Коль суждено, лучше грохнуться скалой, чем рассыпаться трухой.

Ермаков умчался б из санатория немедля, если бы его одежда не оказалась запертой в кладовке. Выпросил казенные валенки. Умолил врача подпустить его к телефону, набрал номер Инякина, но, увидев в дверях врачебного кабинета Огнежку, бросил трубку.

- На прогулку, Огнежка, на прогулку!

Огнежка шла впереди Ермакова по лесной опушке. Тропинка, наполовину занесенная снегом, присыпанная хвоей, вела к сосновому бору, который синел за озерами. Навстречу проносились лыжники в ярких цветных свитерах, спешившие вернуться дотемна. Один из них, с обледенелыми бровями, крикнул Огнежке весело:

- Э -эй, красная шапочка! Куда ты в лес с серым волком?

Бодряще пахнуло морозцем. Стало светлее, праздничнее: словно кто-то взял огромную малярную кисть и брызнул солнечной охрой на придавленный снегом сосняк.

Ермаков дышал тяжело, с хрипами, и Огнежка укоряла себя в черствости. “На стройке не замечала у него одышки… И вообще вела себя с ним как дура, надо не надо досаждала ему…”

А он, отводя от лица Огнежки колкую, в наледи, ветку ели, прогудел на весь лес торжествующе:

- Живе-ом!

Огнежка оглянулась на возбужденного розовощекого Ермакова, испытывая радостное изумление перед человеком, который из-за болезни мог бы беззаботно жить на большой пенсии, но который каждое утро отвоевывает себе право на трудную жизнь. На адски трудную жизнь.

Она поправила на Ермакове взбившийся шарфик, застегнула на крючок его кожаное пальто, скрипучее и негнущееся, как рыцарские доспехи.

Возьми сейчас Ермаков ее руки в свои - кто знает, отняла бы она их или нет.

Пальцы Огнежки коснулись плохо выбритого подбородка Ермакова. Она смятенно отдернула руку и заговорила излишне торопливо, что зря, мол, Ермакова подпускают к телефону, не для этого он в санатории.

Ермаков отозвался благодушно:

- Ничего не попишешь. Коли власть… коли сердчишко, - поправился он, - сердчишко у нас, строителей, дрянь, приходится отдуваться сердечной мышце.

Огнежка так круто обернулась к Ермакову, что оступилась в сугроб. Вытряхивая рыхлый снег из резинового ботика, она заметила, что, по ее мнению,Сергей Сергеевич отыскал сердце не с той стороны.