Чумаковых или инякиных он либо выдвигал (чаще всего на свою голову, как и случилось с Зотом Ивановичем), либо уступал соседям, “продавал”, по его выражению.
“Продал” он и Чумакова. Правда, с трудом. Часа два обзванивал знакомых управляющих трестами, крича на весь коридор: “Как лучшему другу, уступлю… Как лучшему другу…”
.. .Огнежка и виду не подала, что приметила нечто похожее на
замешательство Ермакова. Он, и в самом деле, побледнел так, что и на его круглых, точно надутых, щеках и на высоком, с залысинами лбу резко проступила примета весны-рыжеватые, крупные, мальчишеские веснушки.
Стройка знавала Ермакова и гневным до запальчивости, и шутливым, и грубым, и самоотверженным до самоотречения. Но стройка никогда не видала Ермакова растерянным. .
Во всяком случае, Силантием, председателем суда, состояние управляющего было понято по-своему.
- Довела людей, Горчихина! До горя-потрясения! - вскричал он, опуская на стол кулак. - Сергей Сергеевич более других понимает, чего ты на нас навлекла. Теперь все, кто спят и видят, как рабочего человека… вот этак, - Силантий сделал кулаком вращательное движение, как бы наматывая на руку узду, - все они будут на тебя, Горчихина, пальцами показывать. Де вот они какие! Ворье! Им не только хозяйства - гвоздя ржавого доверить нельзя.
Всех ты нас. Горчихина, окатила как из помойного ведра. Всех до единого! Кроме бригадира, который, оказывется, “не заметил”. С ним у меня
еще будет разговор особый… Можно держать в бригаде ворье?! Ни часу!
Как нередко бывает в подобных случаях, обсуждение вдруг начало походить на палубу судна при бортовой качке.
- Гнать!- гаркнули сразу с нескольких сторон.
Как на накренившейся палубе, случается, отброшенный к леерам, ушибленный человек кричит что-то не всегда осмысленное, так и сейчас вдруг послышалось откуда-то сбоку визгливое:
- Они все, из Перевоза, хапуны! Вся деревня такая… А я говорю-все! В войну мне огород дали. Глина. С одного боку вспахал из Перевоза. И из другого. Меня ужали с обеих сторон. Один клинышек остался.
На балконе вскипела молоденькая арматурщица; темный комбинезон ее поблескивал красновато-бурыми от ржавой проволоки пятнами.
- Горчихина вчера нас от беседы отвела! Университетские только показались - Тонька давай кричать: “Гасите огонь, агитаторы идут!”
Ее перебил паренек в черной шинели, из ремесленного:
- Ты выключателем щелкнула! Ты! А сваливаешь.
Ломкий, мальчишеский голос заглушило, точно грохотом рухнувшей стены:
- Гря-азной метлой…
- Осрамила Перевоз!
- Во-он! Убра-ать!
Огнежка в испуге взглянула на Тоню. Невольно вспомнилась отчаянно-нагловатая усмешечка, появившаяся на лице Тони в тот момент, когда она услышала, что ею занялась прокуратура. Девчонка пыталась храбриться. Во всяком случае, делала вид, что тюрьма ее не страшит нисколько: “И в тюрьме люди живут…”
Сейчас ей было не до шуток. Выпуклые, блестящие, как у галчонка, глаза Тони остановились.
Огнежка вскинул руку: “Дайте сказать!”
Но к судейскому столу уже проталкивалась Нюра. До той минуты она не вымолвила ни слова, Она сидела на пахнущем сыростью бревне, спрятав руки в рукава ватника. Мысли ее вертелись вокруг давнего случая. Когда муж из-за Тоньки упал с мотоциклетки.
Вернулся домой, волоча машину на себе. Она, Нюра, не только что словом, и взлядом не попрекнула. Все себе, да в себе.
“Опять Тонька его раскачала-не в ту сторону…”
От земли тянуло свежестью талого снега. Казалось, этот холодок и сковывал Нюру по рукам и ногам.
Ожесточенное “убра-а-ать!” над ухом вывели ее из оцепенения.
- Убрать?! - воскликнула она с ходу, обеими ногами впрыгивая на тракторные сани.- Куда убрать?! Ее и без вас, дурни, за решетку заталкивают! Вы забудьте про это слово. Слышите?! Убирать Тоню некуда. Среди нас оступилась, среди нас выровняется.
Порыв ветра донес откуда-то сверху, с балкона, одобрительное восклицание. Оно точно эхом отразилось от изжелта-ноздреватого снега, повторяясь и дробясь в разноголосых “в-верна!”
. Кто-то махнул Нюре рукой, подбадривая ее. Но Нюра сейчас вряд ли нуждалась в одобрении. Она никогда не ощущала себя увереннее, необоримее, чем в эту минуту, когда одержала победу, о которой смутно догадывалась, - над собой.
Здесь Тоня и выровняется! - повторила она, ища кого-то взглядом. - С кем Тоня дольше всего работала? Кто ее воспитывал? Гуща, ты где хоронишься? Ты куда?! Куда, говорю! Пропил совесть-то…
- Я… Уф! На твои пью?!-досадливо вскричал Гуща, привалясь спиной к дощатой стене раздевалки. Еще шаг-другой—он успел бы завернуть за угол.
- Тоня у тебя в забросе почему? Ты с работы летишь, вытаращив глаза, на халтуру. Бросай халтуру! Ты член профсоюза…
- Коли ты в мой кошель полезешь, я профбилет кину! . - Кидай! Он тебе легко достался.
- И кину! К свиньям!
Гуща одолел расстояние до угла двумя прыжками. Утирая рукавом ватника пот с лица и петляя между развороченными холмами рыжей глины, он выбрался наконец на черную от растаявшего снега, с оранжевыми масляными кругами мостовую. На ней у “Гастронома” стояли его знакомые - слесарь-водопроводчик и монтер, с которыми он прихалтуривал в рабочем поселке.
Небритые, с испитыми лицами, они кинулись к нему, обхватили его за плечи с обеих сторон, как обхватывали и год, и два, и пять лет назад. Потащили в “Гастроном”.
Гуща сбросил их руки со своих плеч, сказал, пересиливая себя и уставясь в землю.
- Не пойду.
- Угощаю, дядя Вань!- вскричал гигант водопроводчик, сдирая с головы мятую, с цолуоторванным козырьком кепку. Вытянул из-под ее замасленной подкладки полусотенную бумажку.
Гуща от огорчения крякнул, переступил с ноги на ногу,
- Приболел?! - обеспокоенно воскликнул водопроводчик, пригибаясь к Гуще. - Вирусный? Так ты его с перчиком.
Гуща отрицательно покачал головой..
- Животом? Тогда с сольцой… Не-эт?,- Водопроводчик натянул кепку на самые уши, теряясь в догадках: какие могли быть причины, чтобы Гуща отказался от водочки?
- В висках ломит. Давление, - убежденно произнес монтер в солдатских галифе и в галошах.
Водопроводчик остервенело потер свою небритую щетину, вскричал, осененный догадкой:
- Собака тебя покусала, дядя Вань? Тут уж действительно ни грамма!
Гуща протянул сиротским голосом:
- Вли-ип!
- Куда? Выручим!
- Какое там! Влип. И ка-ак влип!
- Выручим, дядя Вань. Деньжонками? Иль чем? Да мы за тебя…
Гуща безнадежно махнул рукой:
- Влип!
- Да куда же?! В самую орательную бригаду на постройке, как ее? Коммунисцкую….
…На тракторных санях в ту минуту уже никого не было. Судьи отправились совещаться в прорабскую, перевезенную вперед, в новый квартал. Но из “зала” не ушел ни один человек. На бревнах стало даже теснее: спустились вниз те, кто располагались на балконах. Приземистая, потемневшая от ветра и дождя прорабская с покатой, полукругом, крышей, выкрашенной суриком, алела на пустыре, как буй на Москва-реке, остерегающий от мелководья и прочих опасных мест.
…Едва Силантий показался из прорабской, держа в заскорузлых пальцах под самой бородой листок бумаги, к нему бросились монтажники:
- Ну?
Но он прошествовал мимо них в молчаливой торжественности патриарха, который не отступит от освященного временем ритуала ни на шаг, как бы ни дергали его за патриаршью мантию.
Силантий не повернул головы и к Тоне, которая ждала своей участи, сгорбившись на табуретке. Бросил непримиримый из-под седых страшноватых бровей взгляд на заседателя Ульяну Анисимовну, которая пыталась делать Тоне какие-то знаки. Медлительным жестом надел очки в железной оправе.
Как только Силантий произнес негромким хрипловатым голосом: “Общественное порицание…”, как только стало очевидно, что Тоню в бригаде оставляют, случилось непредвиденное.
Рыжий Васек, который устроился на железном сиденье бульдозера, спиной к рычагам, издал какой-то гортанный звук и, не зная, видимо, как выразить обуревавшие его чувства, вдруг волчком крутанулся на сидеиье. Мотор бульдозера дико взревел, выстреливая соляровой гарью, и… тракторные сани дернулись.