Я приплелся домой. В горнице перед зеркалом стояла Юля, красила губы, а на подоконнике, поджав белый хвост, сидел плюшевый медвежонок, грустно смотрел на меня.
— Ты чего, Сенька, такой убитый? — спросила сестра.
— Авдотья Сычева померла.
— Что ты говоришь! — Юля вздохнула по-бабьи. — Царствие ей небесное… А ты чего страдаешь так? Родня она тебе, что ли?
— Юль…
— Ну чего, чего тебе? Говори.
— Он кто был, Юль, тот самый, который обманул тебя? Я понимаю — не космонавт. Но, может, летчик или…
Я думал, она заругается на меня, накричит, но ничего такого не случилось. Юля только щеками вспыхнула, навинтила блестящий колпачок на тюбик с помадой, положила его на подоконник.
— Сукин сын он был, вот кто, — выговорила она раздельно, и не отвернулась, не спрятала глаза. Поняла, наконец-то, что со мной можно разговаривать, как со взрослым.
— Ладно, Юлька, — сказал я. — Знаешь что? Ты не расстраивайся больно-то, не трави себя. Ты давай это самое… рожай. Кого хочешь — мальчика, девочку. Мне все равно, племянник или племянница. А я его, человечка этого, любить буду, хоть убей меня. Нянчить буду.
— Смотри, какой рассудительный, — усмехнулась Юля, и мне очень не понравилась эта ее усмешка. — Мать не зря жалуется, что ты вечно нос не в свои дела суешь.
Я подошел к столу, взял журнал, который сестра привезла с собой и листала каждый вечер. С обложки, из-под крупных букв «Моды сезона», со сладенькой ухмылкой смотрела на меня длинноногая и тощая, как выдра, девица. На нашем пляже я таких никогда не видел.
Юлька неслышно подошла сзади, обняла меня за плечи.
— Сеня, ты не сердись, сгоряча я. Ты уже большой, понимаешь: нервы у меня… А это самое еще не скоро должно быть, если… если вообще будет… И жить здесь, в деревне, я вовсе не собираюсь. Бот отдохну и уеду. Все равно куда.
Теплыми губами прикоснулась к моему уху.
— Дурачок ты, Сенька, все к сердцу принимаешь, за всех болеешь. Так нельзя… Не знаешь, Владику телеграмму дали?
— Какому еще Владику?
— Сычеву, сыну Авдотьину.
— У нее сын есть?
— Есть, — сказала Юлька, — есть. Как раз летчик. Полярный. Где-то на Дальнем Востоке живет. Я помню его…
Ну и ну, что ни день — то открытие. А я-то голову на отруб дать мог, что Авдотья Сычева одна-одинешенька на всем белом свете была.
Поминки по Авдотье Сычевой
Хоронили Авдотью Сычеву на третьи сутки после ее смерти. Неведомого мне Владика с Дальнего Востока так и не дождались.
— Не приедет он, — сказала Колькина мать. — Шутка ли: десять тысяч верст?! Да и не больно жаловал он матушку любовью, не одобрял ее…
Пирата с тех пор, как умерла его хозяйка, на цепи не держали, и он увязался за гробом, понурив лобастую голову, тихо переставлял лапы вслед маленькой кучке людей. Женщины шепотком переговаривались между собой, время от времени все останавливались, мужики опускали гроб на услужливо подвинутые табуретки. А поп высоким тонким голосом выводил свои «аллилуйя» и еще там чего-то. Женщины вздыхали, сморкались, а мужики нетерпеливо переминались с ноги на ногу, не решаясь закурить. У Пирата, когда поп затягивал свою молитву, дыбом вставала шерсть, и мне подумалось, что, в общем-то, он один по-настоящему жалеет свою хозяйку.
Мы с Колькой проводили гроб до околицы. Тащиться по жаре дальше, слушать унылое пение попа и вздохи баб показалось нам скучным, неинтересным. Вернулись в деревню. Колькина мать тоже не пошла на кладбище — осталась в опустевшей Авдотьиной избе, готовила поминки.
— Айда, заглянем, может, чего вкусненького обломится, — облизнув толстые губы, предложил Колька, и мы забежали проведать его мать.
В избе жарко было, душно, весело покрикивали в печи дрова, а Колькина мать деловито уставляла подоконник и кухонный стол горшками с вареным мясом. Завидев нас, она обрадовалась, велела вынести из горницы и расставить в палисаднике стол и скамейки, да еще в подпол слазить — за картошкой.
Колька, прихватив из чугуна парную кость, толкнулся на террасу, но дверь оказалась закрытой на ключ. Он приналег на нее плечом.