Однажды зимой к нам приехал Андрей Лукич с Любой. Он привез Леньке деньги и новые брюки, а мать прислала пироги, две нитки сушеных грибов, жареных кур, сотню яиц, творог, две пары — мне и ему — шерстяных носков и варежек собственной, плотной, вязки и на словах, переданных Любой, слезное материнское назидание: «Беречься пуще всего простуды и городских вертихвосток».
В этот день мы устроили праздник: накупили вина, сладостей и даже Любу напоили до беспричинного смеха. Вечером Андрей Лукич лег отдохнуть, а мы отправились в кино.
Я не знаю, какая была картина, хотя Ленька утверждал, что очень интересная. Я сидел около Любы, целовал в темноте ее крупные, сильные пальцы, и мне было совершенно безразлично, что творилось на экране.
На другой день мы пошли к фотографу. Я упросил Любу сняться такой, как она есть, в деревенском, дорогом мне наряде.
Фотограф щелкнул в тот момент, когда она засмеялась, так и вышла она смеющаяся, с точеным рядом изумительных зубов, в рыжей поддевочке и белоснежном пуховом платке, с теплой лаской в ясных глазах.
Потом этот портрет, увеличенный в рост, в траурной, из мореного дуба раме, висел над моим столом, и я часто вел с Любой, как с живой, скорбный, не договоренный при жизни разговор.
Ленька получил аттестат зрелости, выдержал конкурсный экзамен в Лесной институт и уехал в Ленинград.
Мне пришлось надолго уехать в экспедицию. А когда вернулся, несмотря на острое желание и мучительную тоску, так и не удалось побывать в Стрелках, повидать своих милых друзей.
В это лето враг напал на Родину, я ушел в армию.
Что стало с Любой, Анной Степановной, Андреем Лукичом, куда сгинул Ленька, так и осталось для меня мучительной неизвестностью.
На третий год войны, раненый, из госпиталя, я рассылал во все концы запросы, но ниоткуда не получал определенного ответа.
Отгрохотали военные грозы. Демобилизованный, прихрамывая, я вернулся в свой город и ничего своего в нем не нашел: ни своей квартиры, ни своего дома, ни своих соседей. Старик-охотник, на попечение которого я оставил собак, сгинул бесследно со всей своей семьей и моими собаками.
Полный мрачных предчувствий и невеселых мыслей, я отправился в Стрелки.
Увы, их тоже не было!
В районном вновь отстраивающемся селе мне сказали, что немцы сожгли Стрелки в первые же дни наступления, а жителей деревни угнали в Германию. Про Леньку-Егеря никто ничего не слыхал.
Вот и все! Больше я нигде, ничего не смог добиться.
Забыть дорогих, близких, любимых людей нельзя! Но примириться с их потерей и продолжать неуютную жизнь без них можно.
Надвигалась одинокая старость.
Временами один отправлялся я на охоту. Бродил в недалеких от города, пустых местах, любовался поиском натасканной по болотной дичи собаки. На миг отдавался охотничьей страсти, очарованию природы.
Перед глазами возникали картины прошлых охот с Ленькой-Егерем, на душу ложилась тихая печаль, и сердце ныло в сладкой грусти воспоминаний.
Как-то вечером я сидел, перебирая старые письма, любительские снимки, свои охотничьи заметки, и так увлекся этим занятием, что не услышал, как кто-то вошел в коридор новой моей квартиры и спрашивал соседа про меня.
Я очнулся только тогда, когда постучали в дверь моей комнаты и Джильда с оглушительным лаем бросилась к ней.
— Кто там? — недовольно крикнул я. — Входите!
Дверь открыл и остановился в пролете ее незнакомый мне, с густой сединой человек, выше среднего роста, ладно скроенный и крепко сшитый, в военном кителе без погон, с Золотой Звездой над грудным карманчиком и четырьмя рядами разноцветных орденских колодок.
Я приподнялся, приглашая войти. Вошедший как-то грустно, одними уголками губ, улыбнулся и тихо, самому себе, сказал:
— Не узнал!
Я вскрикнул, рванулся к нему, и мы замерли в крепких объятиях.
Это был Ленька-Егерь.
От волнения, от непрошенных, нескрываемых слез мы долго не могли произнести ни слова.
А потом… Потом всю ночь я слушал, а Ленька рассказывал.
— После института я получил назначение в Смоленщину.
Там и застала меня война, там и начал я партизанскую жизнь…
По мере того как рисовалась им одна картина страшнее другой, по мере того как развертывалась повесть о кошмарной жизни на грани смерти, мне становилось ясно, что если бы Ленька-Егерь не был охотником, не знал бы так лес, повадки и особенности зверей и птиц, как тому научила его охота; если бы еще в ранние, мальчишеские, годы не приучал себя к выносливости, к безропотному преодолению невероятных трудностей; если бы охота не развила в нем замечательных свойств следопыта, стрелка, добытчика; если бы охотничья жизнь не закалила его физически и духовно; если бы родная, русская, природа не вдохнула в него, не пробудила бы в нем безграничную любовь к Родине, самоотверженную преданность своей стране, своему народу, Ленька давно бы погиб где-нибудь в Пинских болотах или умер бы с голода в трущобах белорусских лесов, не умея находить питание в них, выбираться из них.