Пройдясь раза два по залу ожидания, Ленька остановил выбор на дородном проезжем в тонкой чуйке зеленого сукна, в хромовых сапогах бураками, с выбритым двойным подбородком и длинными пышными усами книзу. Пассажир сидел в углу на скамейке, сняв картуз, обнажив лобастую голову с розовой, очень блестящей лысиной, и неторопливо закусывал, благообразно жуя, мягко двигая толстыми, чисто вымытыми руками. Перед ним на расстеленном носовом платке лежала желтоватая, сальная, закопченная ветчина, варенные вкрутую яички, душистый пшеничный хлеб. Рядом стояла его большая корзина, запертая висячим замочком, чемодан, сверху на них — аккуратный холщовый мешок.
«Этот не скупой», — решил Ленька, проглотив клейкую слюну.
Остановясь возле пассажира, он вытянул руку, попросил:
— Дяденька. Дай… кусочек.
От волнения его будто схватили за горло, язык стал неповоротлив, запутался в зубах.
Лысый в чуйке продолжал благообразно жевать.
— Кусочек… дяденька, — сипло повторил Ленька, решив, что пассажир не расслышал его.
Мучительный стыд огнем охватил Леньку, грязная протянутая рука дрожала. Ему казалось, что весь зал ожидания смотрит на него с насмешкой, брезгливостью: люди и говорить перестали, прислушиваются. Он вспомнил, как не любила нищих тетка Аграфена, всегда укоряя их в лодырничестве, воровстве.
Сосредоточенно глядя на расстеленный платочек с ветчиной и яичками, лысый в чуйке продолжал жевать. Не спеша отрезал от буханки новый ломоть ноздреватого пшеничного хлеба, откромсал темно-красный с белой каемкой жира кусок от окорока, сделал бутерброд, чуть выпятив губы, откусил. Цвет кожи его слегка изменился, словно от еды к лицу начала приливать кровь.
Леньке подумалось, что проезжий, всецело занятый пищей, все еще не заметил его. Он отлепил о г нёба неповоротливый язык, дрожащим голосом напомнил о себе:
— Подай, дя…
Розовый, лысый, блестящий лоб пассажира внезапно густо побагровел, глаза вылезли, остекленели, усы взъерошились.
— Покушать не дадут спокойно, — сдавленно, будто подавился, прорычал он. — Расплодилось проклятое жулье. Чего пристал? Не понимаешь деликатности?.. У советской власти проси.
Конец слова «дяденька» Ленька так и не договорил. Словно ошпаренный, испуганно глядел он на чуйку. Ноги вдруг отяжелели, приросли к полу. Он понимал, что надо уйти, и не мог. А пассажир весь затрясся, ветчина с его хлеба свалилась на пол, он бешено ткнул ее носком хромового сапога под лавку.
— Им в глаза плюй, а они, хамское отродье, и не сморгнут. Сейчас вот швейцара позову, он тебя живо спровадит куда следует!
И лишь тогда Ленька обрел утерянные силы. Поспешно, будто боясь, что за ним погонятся, он пошел к двери. Уши его пылали, он ничего не видел и, натыкаясь на людей, вышел из вокзала. Даже огрызнуться забыл. Теперь он ни за что не вернулся бы в этот зал ожидания. Рубль бы посулили — и то не вернулся. Его сжигал стыд.
Товарища Ленька дождался на перроне. Федька появился веселый, пазуха его армячка отдувалась.
— Здеся ты? — обрадованно спросил он Леньку. — Когда ж из буфета ушел? Много настрелял?
Значит, Федька не слышал, как его оборвал лысый в чуйке? Может, и другие люди не обратили на это внимания? Выходит, никто из пассажиров и не посмеялся над его унижением? Однако почему-то именно сейчас у Леньки ни с того ни с сего в горле вспух, застрял обидчивый ком слез. Он промолчал в ответ. Неприятен вдруг стал кореш с его довольным выражением толстого перемазанного лица. А тот, усатый буржуй в чуйке, — стервец. Хоть бы у него вслед за ломтиком и остальное сало свалилось с лавки. Хоть бы у него жулики все вещи украли!
— Покажь свои куски, — продолжал Федька. — Давай сосчитаемся, кто боле?
— Ничего я не собрал, — тихо, угрюмо сказал Ленька.
— Совсе-ем? А мне подавали. Ай не схотел?
Объяснять Ленька не стал, а товарищ уже хвастливо вынимал из-за пазухи куски хлеба, вареные картошины, надкусанное сбоку яблоко, раздавленное, полувытекшее яйцо в мешочек, несколько медных и серебряных монет.
— Я ловкий просить. Один дядька в Липецке в меня костылем запустил, а все-таки подал корочку.
Как-то само вышло, что Федька взял тон коновода. Правда, он был и годами постарше, и ростом повыше, и поопытней. Он двинулся за вокзал, Ленька покорно последовал за ним. Выбрали местечко под кленом на траве и сели. Солнце падало за крышу депо, дым двух паровозов у длинных товарных составов окрасился в розовый, лимонный цвета; ярко блестели рельсы, а бурт угля в тени депо был иссиня — графитным.
— Давай пошамаем, кореш. В другой раз ты наберешь.
Федька поделил все поровну, и Ленька оценил это. Товарища он нашел хорошего, не зря поехал с ним в Одессу.
IX
Железнодорожная линия, по которой ехали огольцы, была не очень бойкая. Почтовые поезда ходили редко, курьерский через сутки. Большие города, крупные заводы, совхозы находились в стороне. Федька Монашкин узнал расписание: до утра из пассажирского транспорта ничего не предвиделось.
— Нечего торчать тут зря, — сказал он, доедая хлеб и свою половину яблока. — Придется садиться на товаруху. Я, брат, знаю, как беспризорники ездят. Завсегда ночью. Меньше кондукторы придираются, сами дремлют. Да и опасение имеют, чтобы в потемках камнем не хватили. А днем где-нибудь вылезем и отоспимся.
Они пошли на перрон, в надежде расспросить какого-нибудь добродушного железнодорожника, скоро ли будет товарный на Курск. На путях зажглись стрелки — будто развесили китайские цветные фонарики. Бегал маневровый, пели рожки сцепщиков, звякали тарелки буферов. У длинного пакгауза рабочие разгружали товарный вагон. Безусый мужик сказал, что в нужном огольцам направлении пойдет один из стоящих на станции составов. Федька выпросил у него окурок цигарки, и друзья весело тронулись дальше. Перед вокзалом, лузгая семечки, важно прохаживался охранник в фуражке с малиновым околышем, в начищенных до блеска сапогах.
— Тут, поди, не сядешь, — сказал Федька. — Вишь, мент бродит. Ребята говорили, что в Касторной стрелки как собаки цепные. Ну, да мы не гнилой дратвой шиты. Айда за мной.
Он лукаво подмигнул и уверенно зашагал по шпалам к блокпосту. Позади остался вокзал, платформы на запасных путях, пристанционные домики с угольно-красными бликами последних солнечных лучей на окнах. Рельсы теперь не разбегались в стороны, а сползались вместе, их становилось все меньше. В лицо подул Предвечерний полевой ветерок, напоенный росистой сыростью, запахом улегшейся пыли. Надвинулся семафор с красным фонарем. Федька Монашкин с ходу повалился в продымленную, осыпанную пеплом лебеду возле насыпи.
— Понял теперь, кореш, где надо на «максимку»[2] садиться? Тут уж нас никакая охрана не сцапает.
Несколько дней назад на станции Лихой Леньке приходилось на ходу состава цепляться за поручни вагонной подножки. Но там поезд только-только тронулся со станции и едва начал набирать скорость. Здесь же до вокзала было добрых полверсты, паровоз уже мог взять сильный разгон. Порожний бы тендер хоть рассмотреть, не то что вскочить.
— Сможем ли… на таком ходу? — откровенно усомнился Ленька.
— Хочешь зайцем кататься — учись. Машинист тебе не остановит паровоз: «Садитеся — подвезу». Посмотришь, как я буду делать, и сам за мной. Да тут ведь подъем, товарняк с грузом шибко-то не раскачается. Потом я знаю: до семафора поезда идут совсем-совсем не шибко.
Минут пятнадцать спустя от станции подошел еще безбилетник с мешком за плечами на веревочных лямках, затем неразговорчивый мужчина в зимней шапке и с ним женщина — робкая, изможденная: или однодеревенцы, или родня. Все они тоже уселись на траву.
Наконец на семафоре зажегся зеленый свет и в ясных предвечерних сумерках от станции показался длинный, изгибающийся товарный состав. Федька велел товарищу отойти шагов на десять вперед за семафор, остановиться у насыпи и приготовиться к посадке. А сам он останется здесь, на месте, будет высматривать свободный от кондуктора тамбур и вскочит первый — покажет путь. Когда Ленька увидит, что он сел, пусть сразу бежит по насыпи сбоку состава и цепляется на эту же подножку. Надо сразу обеими руками хвататься за поручни и обязательно со всего разгона — тогда не так дернет.