Выбрать главу

Едва малиновая заря окрасила восток, Ленька спустился на рельсы и двинулся по шпалам в Москву. Другого выхода он не видел. Оставаться в злосчастной Глубокой — значило погибнуть.

VII

На следующую станцию Ленька приплелся, когда солнце довольно высоко поднялось над бескрайней степью, над голым поселком. В ушах у него звенело, ноги подламывались, в животе пусто и тошнотворно потягивало. Оказалось, что прошел он всего двенадцать верст. Этак ему и за полгода не дойти!

Продать бы золотые серьги да купить хлеба. Ох, боязно. Опять какой-нибудь выжига прицепится, отберет последнее.

Ленька напился теплой, несвежей воды из цинкового бачка, присел отдохнуть под ободранным вязом. Его удивило, что на этой маленькой неприглядной станции скопилось такое множество народа; и на узком перроне с кустиками выгоревшей травы, и в темноватом каменном вокзальчике, и в полуголом скверике с редкими ободранными дубками — везде сидели, прогуливались, лежали хмурые, обтрепанные мужчины, полуголые босяки, изможденные женщины с тощим скарбом, замурзанные дети, нищие — всякая голь перекатная. Может, здесь неподалеку большой завод или каменоломни и люди ждут найма?

— Закурить, сынок, нету? — обратился к Леньке мужик лет тридцати пяти с широкой выпуклой грудью, в грязной сатиновой рубахе распояской и стоптанных опорках. Лицо у него было красивое, хотя слегка одутловатое, лоб высокий, глаза водянисто-голубые, то ли мутные, то ли чуть .выцветшие. Большую голову покрывали густые русые волосы, сильно взлохмаченные; окладистая борода кудрявилась. Несмотря на богатырскую фигуру, что-то вялое проглядывало в безвольной линии его женственного рта, в маленьком кривоватом носе и тяжелых опущенных плечах. Он стоял перед Ленькой в позе терпеливой покорности.

— Я не курю, дядя.

— Вишь ты! Стало быть, еще не разбаловался. Далеко путь держишь?

Обращался мужик к Леньке будто к взрослому, ровне, и мальчишка, изголодавшийся по теплому слову, неожиданно рассказал о себе всю правду: как бедствовал у тетки, как порол его ремнем ее сожитель. Только города не назвал, из которого уехал.

Слушал новый знакомый без той снисходительности, которую взрослые обычно проявляют в разговоре с детьми; он не удивился, не стал пенять, лишь сочувственно покачал головой.

— Вона какие есть люди недобрые, — сказал он. — Не видят, как сирота плачет, видят, как скачет.

Себя он назвал Зотычем, сказал, что сам костромской, жену его и сынишку в голод «тиф скосил», с тех пор отбился он от крестьянской работы, заколотил избу, ушел из деревни и вот третий год мытарится но Руси. Где достанет работу — поживет маленько, потом едет дальше.

Несчастье, постигшее Зотыча, вызвало у Леньки скорее удивление, чем сочувствие. Как же так? Изба собственная, а мыкает горе по грязным вокзальчикам. Хоть бы притеснял кто —тетка родная или милиционер, а то сам себе хозяин.

— Вертался бы, дядя Зотыч, в деревню. Ей-богу!

Костромич покачал лохматой головой.

— Не стерпит сердце, — заговорил он со странной доверчивой откровенностью, словно делился с таким же, как и сам, взрослым человеком. —Я ведь, сынок, плотник сам и столяр, такую могу резьбу по карнизу пустить, наличники отделать — кружева! Не гнушаюсь и другой работы: печь там сложить аль фундамент подвести под дом. Деревня наша лесная, землицы мало, да и та глина, супесь... вот народишко до переворота и отходничал. То в Питер, бывало, то в Москву белокаменную. Хозяйка у меня из себя пава была, а уж до чего проворная! Моментом самоварчик вздует, скляночку подаст на стол, грибков на закусочку: заходи любой, угощайся, отказа никому. И теперь мне к деревенцам в этаком, значит, образе и представлении...

Он критически оглядел свои заношенные, лоснящиеся порты, сатиновую рубаху, порванную под мышкой, разбитые опорки и понурился.

— Ух, ты! Подумаешь! — воскликнул Ленька. —Да ты, дядя Зотыч, еще не такие сапоги наживешь! Галифе справишь, кожан. Мне б таким сильным. Небось захочешь, десять пудов подымешь? А то и пятнадцать?

Зотыч невесело покачал головой.

— Оно, ежели сказать тебе по совести, давно бы я поднялся. Нанимают охотно. Силенка, верно, она у меня есть. И смирен. Да грех за мной: закладываю за воротник. То ничего, ничего, а после... понимаешь? Тогда уж все до картуза спущу, и одно мне место — в канаве. Что не пропью — ваш брат, беспризорник, сдерет. Вот и сошел в золотую роту, мыкаюсь по станциям, вошь кормлю. Ну, да теперь шабаш. Зарок дал: боле ни капельки. Наземь вылью, а в рот не возьму. Доедем до Миллеровой, подамся в станицы до казаков на молотьбу... а то и сруб кому поставить. Места здеся, на Дону, богатые. Две войны прошло, вдов много осталось, и вот у меня думка есть. Може, найду сурьезную женщину, примет в дом. До работы я нетерпеливый. Тогда, глядишь, и вино брошу. Вот в тот час можно будет и свою деревню навестить, родню проведать... Так, стало быть, на Воронеж ты? Вместях поедем.