Койки «иностранцы» получили в дальнем кирпичном корпусе, на третьем этаже. Когда по стертым каменным ступеням они поднялись к себе в «хоромы» — все словно запнулись и минуты две молчали.
— Сла-авненько! — тихонько выдохнул кто-то из парней.
В разных условиях приходилось жить Леониду, но в подобных еще никогда. Таких громадных помещений он не видел и у себя в стареньких вагоноремонтных мастерских. Всю «комнату» заполняло бесконечное количество коек — впоследствии он подсчитал: до шестисот штук, — то есть койки в четыре ряда, с промежутками для ходьбы, тянулись во всю бесконечную длину цеха-гиганта с огромными фабричными окнами, с высоченными потолками, с гулким, цветным кафельным полом. Стоя на одном конце «комнаты», нельзя было разглядеть и расслышать то, что делалось в другом ее конце. Там и сям приткнулись столы и скамьи, очевидно предназначенные для занятий, хотя не стоило труда определить, что их явно мало. Ровный, слитный, неумолкающий гул голосов, шарканье ног напоминали вокзал или пассаж. В первый же день Леонид убедился, что этот шум держался до глубокой ночи и стихал лишь часам к трем утра, чтобы с половине седьмого возродиться с новой силой. Стосвечовые лампы пой круглыми металлическими щитками-отражателями, свисавшими с потолка на длинных шнурах, горели почти круглые сутки.
Позже Леонид побывал и в других «комнатах» и удостоверился, что там та же картина. И все эти громадные цехи, корпуса гигантского общежития, были до отказа набиты разношерстной, пестро одетой массой студентов из десятков разных институтов, техникумов, рабфаков. Говорили, что здесь размещено до восьми тысяч парней и девушек со всех республик; тем не менее каждый день продолжали прибывать все новые партии.
— Вот это народищу! — даже несколько оробев, проговорил Шатков, кладя папку на бурое, вытертое одеяло своей кровати. — Да откуда их столько?
Стоявший сзади Аркадий Подгорбунский подхватил:
Сколько их, куда их гонят,
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
— Не из той оперы затянул, — перебил его Фураев и повернулся к Шаткову: — А откуда ты, парень? Оттуда, считай, и эти молодцы. Россия-то эна какая, а Москва освещена сильнее других городов, вот и тянутся.
Он ушел к своей койке.
— Да-a, Ванька, — с каким-то почтительным удивлением протянул Леонид, — Этот мужичок прав, он мне нравится. Со всех самых медвежьих уголков наш брат работяга, землеед потянулся в науку. Это ведь все будущие инженеры, врачи, агрономы, учителя... академики. Сила? Жуть! Всю страну переделают. Ведь небось и в Ленинграде нашествие, в других городах. Да?
— Вот поэтому-то, Ленька, нам на рабфаке искусств и места не хватило.
— Поэтому и спать придется на этих блинах заместо подушек.
Друзья захохотали.
— Вот где блатнякам лафа. «Помыть» барахлишко тут легче, чем выпить кружку воды. Кстати, графинов и в самом деле не видать, придётся, как на «Большевике», идти в уборную под кран.
— Только нет бесплатного печенья.
— Зато можно спать сколько влезет. — И Леонид повалился на железную койку.
Место через одну от него койку занял Аркадий Подгорбунский; за ним его товарищ — хрупкий, вежливый парень со сдержанными манерами. Рот у него был маленький, всегда высокомерно сжатый, румянец впалых щек нежный, глаза синие с холодным блеском. Держался он особняком, почти ни с кем не разговаривал.
— Я как-то у тетки в Ярославле видел «На дне» Горького, — стоя перед своей койкой и словно не решаясь сесть, говорил ему Подгорбунский. — Похожа обстановочка. А? Только там народишку поменьше. Как, Андрей, находишь?
Товарищ его молча снял подержанное пальто и бросил на железную, низкую спинку своей кровати.
Леонид вдруг сел на своем тощем матраце, настороженно прислушался к их разговору.
— А вместо аудиторий заниматься будем в присутственных местах современного департамента, — с легкой иронией продолжал Подгорбунский. — Ничего? На все надо говорить: «данке», сиречь — спасибо. Воображаю, какая здесь столовая, красный утолок. Много ж культуры наберется вся эта масса студенчества... пожалуй, дома в избе было почище.
— Иль не нравится? — громко, насмешливо сказал ему Леонид. — Ты, Подгорбунский, пьесу «На дне» видал, а я жил в логовах похлестче. Тут, брат, койки, простыни — уже сила! А на сцене я что-то, кроме нар да отрепьев, ничего не приметил. Что скажешь? Я однажды в ночлежку попал — двести огольцов на полу впритирку спали, да еще прибавь тысяч десять вшей. Картина? Ночью кому до ветру надо было — по головам топали. О знаменитой московской «Ермаковке» не слыхал? И все-таки, видишь, культурней стали такие, как я? А тут в институте, надеюсь, еще пообтешемся.
Подгорбунский давно уже обернулся к нему, насмешливо прищурил близко поставленные глаза.
— Все время так будем, Осокин? — сказал он. — Уже скоро четырнадцать лет революции.
— Не «уже скоро четырнадцать», а еще и четырнадцати нету, — поправил его Леонид. — Еще доживем и мы с тобой до хорошего общежития и аудиторий в специальном здании.
— Азбучные истины ты неплохо усвоил.
— Советую и тебе помнить.
Видимо, Подгорбунский собирался поспорить, но его друг что-то брезгливо сказал ему одними губами, и тот с наигранной беспечностью бросил:
— Ладно, Осокин. Будем посмотреть.
Поставил саквояж, снял кепку, аккуратно положил на тумбочку, стоявшую между его койкой и койкой друга.
Вновь вытянулся поверх своего шершавого, травянистозеленого одеяла и Леонид. Шатков давно сунул палку с рисунками под подушку и уже освоился в новом общежитии. Он, как и друг Подгорбунского, не принимал участил в споре: Иван знал, что Ленька и сам «отгавкается».
XIX
Сутолока последних дней, хлопоты по устройству в институт, поиски денег (все-таки пришлось Леониду съездить в ЦК профсоюза металлистов и попросить помощи) целиком отняли у него время. Ему некогда было даже определить свое новое отношение к Алле Отморской. («Определить» отношение? Разве он уже не определил его перед ее отъездом в Майкоп?) Вот именно — определить: трезво, по-взрослому. В последнюю встречу в коридоре рабфака, уязвленный, Леонид почти не сомневался, что его место занял Илья Курзенков, и вгорячах решил навсегда порвать с «невестой».
Поступление в институт резко изменило его настроение. Великодушие — это всегда сознание своей силы. Окрыленный неожиданным успехом, взлетом, Леонид решил забыть размолвку и «окончательно» выяснить отношения с Аллой. «Может ли будущий «немец» быть мелочным?»
Какие только любовь не выбрасывает курбеты, не вытворяет фокусы с нашим сознанием? На какие только сделки не понуждает воображение? Теперь уже Леонид считал, что никакого разрыва с Аллой у него не было. Она не захотела, чтобы он донес до вокзала чемодан? А вдруг этого действительно потребовала подруга, взявшая извозчика? У этой подруги, наверно, было полно вещей, — где бы он там уселся? Ведь никто же не видел, что ее провожал именно Илья Курзенков?
Где-то в самом темном закоулке души Леонид понимал, что, пожалуй, Алла не чиста перед ним. Курзенков не из тех, кто помогает даром. И однако, он так любил Аллу, так к ней тянулся, что готов был закрыть глаза на ее «шашни» с Ильей (только бы не знать о них ничего определенного). Если там и была интрижка, то, конечно, мимолетная, давно забытая (а и это еще не доказано). У него же с Аллой — любовь. Леонид до сих пор ощущал на своих губах вкус ее покорных и жадных губ, чувствовал своими руками ее податливые плечи. Он слышал горячее дыхание Аллы, видел нежный-нежный взгляд затуманенных глаз. Леонид уже считал себя ее любовником, мужем. Мог ли он это забыть? Нельзя поверить, чтобы она играла с ним. Что помешает им продолжать свидания?
Теперь Аллочка вернулась из Майкопа, живет в одном из бесчисленных московских общежитий и, наверно, с нетерпением ждет его к себе. Вдруг она здесь, в гознаковских корпусах, всего в двадцати — сорока метрах от него?