Выбрать главу

В одной чеховской повести Леонид вычитал, как интеллигент купеческого звания всю жизнь «выдавливал из себя раба». Вот так же, наверно, и ему еще придется годы и годы выдавливать из себя хама, Охнаря, блатняка. А сколько раз собирался жить по-новому! Тут еще Алка! Совсем освоился в институте, втянулся в занятия — и на тебе: весь покой к черту! Уж не «судьба» ли она его, как говорят в народе? Что Алка ему так въелась? Красота ослепила? Иль будущая слава (Леонид слепо верил в ее сценические лавры)? Или уж именно такой тип девушек властен над его сердцем? Если бы хоть не видел Алкины недостатки! Отлично видел — все равно они его не отталкивали.

Что его ожидает впереди? Будущее всегда смотрит на нас загадочной мордой сфинкса. Особенно в молодости, когда по венам бежит не кровь, а огонь и человек мечется, будто щепка в водовороте.

Выпавший недавно тонкий снежок хрупал под ногами на нечищеных дорожках. Звонко распевала синица занзибер — первая вестница весны, еще в мороз, в стужу, вьюгу извещающая все живое о тепле; самой синицы не было видно за холодными елями, замершими дубами, нависшими снежными кухтами. Зато рядом на одинокой березе Леонид разглядел безмолвную стайку удивительных птичек: небольших, белых, с черными плечиками. Откуда они? Как называются? Птички тут же вспорхнули, унеслись, и больше он таких никогда не видел в Нескучном.

— Дурак я, дурак, — прошептал Леонид, заметив, что сбился, забрел в снег. Он тряхнул кудрявой головой, выбрался на дорожку, обил с ботинок снег.

... Ни в этот день, ни в следующий ему не удалось увидеть Аллу Отморскую. Как выяснилось, ее переселили в Алексеевку, в общежитие рабфака.

XXXII

В конце февраля из Гознака совершилось «великое переселение народов» в только что отстроенный студенческий городок на Стромынке в Сокольниках. Новое громадное здание представляло из себя многоэтажный замкнутый четырехугольник, выкрашенный в желтый цвет, и показалось ребятам дворцом. Стены сияли нежнейшими колерами — от розового до салатного, двери блестели масляной краской, полы выглядели такими чистыми, что страшно было ступать, на окнах висели легкие занавесочки.

Осокин поселился в небольшой светлой комнате, в которой стояло всего четыре койки, застланные разноцветными, с каемкой, одеялами (это после шестисот в гознаковском цехе!). Возле каждой койки примостилась тумбочка, глаз ласкал стол для занятий, а из угла раскрыл свою раковину грифельно-черный репродуктор.

В общежитии имелся большой читальный зал, с журналами, шахматами, домино, столовая, на каждом этаже клокотал «титан», щедро оделяя студентов кипятком.

Через улицу, за высоким зеленым забором, тихо и важно гудели сосны громадного Сокольнического парка, ниже, в граните берегов, протекала мутная Яуза.

Вскоре после новоселья Шатков, живший на этом же втором этаже, но через три комнаты от Осокина, неожиданно пригласил его на свадьбу: оказывается, женился на «англичанке» Нелли. Вот это оторвал! Леонид только диву дался: ай да скромник, ай да молчун — исподтишка мешки рвет! Говоря по совести, его взяла зависть, что Ванька «обскакал» его. «Девчонка-то хорошая — серьезная».

— Где медовый месяц проведете? — смеясь, спросил он.

Шатков тоже засмеялся, указал пальцем вверх:

— На чердаке. По-студенчески.

В субботний вечер, получив стипендию, он устроил у себя пир. Со стороны жениха и невесты собрались только самые близкие друзья — больше комната не вмещала. На застеленном газетами столе блестели красным сургучом три поллитровки, две бутылки плодово-ягодной настойки (для нежного пола), стеклянные кувшины с пивом, несколько тарелок с закуской из столовой: саговой кашей и «силосом» — винегретом. Нарезанная крупными кусками, лежала ржавая каспийская сельдь невероятной солености, тонкая дешевая колбаса, известная среди студентов под названием «собачья радость». Стояла еще банка кабачковой икры и горой возвышался хлеб. Большинство закусок понанесли сами гости.

Молодожены сидели у окна. Им предоставили столько места, что они могли повернуться, не толкнув друг друга.

От головы Ивана одуряюще несло репейным маслом, белокурые волосы были тщательно расчесаны на пробор, но непокорная прядка все равно торчала, как плавник у ерша. На нем была модная зефировая рубаха, взятая напрокат у товарища. Нелли, розовая от волнения, как всегда, отличалась скромностью и полной хозяйственной непрактичностью: без помощи подруг она едва ли бы вовремя приготовила стол. Иногда в ее блестевших и немного растерянных глазах появлялось такое выражение, словно ей хотелось отойти в сторону и с книжкой в руках хоть немного отдохнуть от этого многолюдья и шума.

Сосед Шатков а по койке, длинный Женя Литошкин, смеясь, рассказал, как стащил из столовой две вилки. Новоиспеченный муж унес у какого-то зазевавшегося обедающего нож.

— Мой крестник теперь просидит до ночи, — сказал он. — Не выпустят из столовой, пока сам у кого-нибудь не сопрет прибор.

— Это. Ванька, его свадебный подарок тебе, — весело вставил Прокофий Рожнов — почетный гость. — Мы ему рюмочку оставим.

— Боюсь, если он меня встретит, то кулаком по морде поздравит.

Пили из разнокалиберных стаканов, кружек; кто ел вилкой, кто ложкой. Леонид — перочинным ножиком, да и тот приходилось одалживать соседям. Зато веселья было хоть отбавляй. Шутки фейерверком взлетали к потолку, смех не умолкал. Молодость, здоровье пенилось в каждом сильнее всяких винных градусов, все были очень веселы, полны самых радужных взглядов на будущее.

Подвыпивший Леонид затянул «козлетоном» украинскую шуточную песню:

Ой, що ж то за шум учинився —

То комар та й на муси оженився.

Гости подхватили. Невеста испуганно приложила палец к губам: «Что вы! Комендант придет. Не надо». Но Шатков, как глава семьи, разрешил:

— Отвечаю. Дуй. Только, понятно, не в полный голос.

И сам начал:

Мы дети тех, кто выступал

На белые отряды,

Кто паровоз свой оставлял,

Идя на баррикады.

Над столом, под матовой плоской тарелкой абажура, светила шестидесятисвечовая лампочка, в незанавешенное сверху окно смотрел черный зимний вечер. Гости сидели впритык друг к другу, тарелки через головы передавали тем, кто находился на дальних кроватях и принесенных стульях. Стало душно, открыли форточку, и холодный, пахнущий сырым снегом ветерок приятно потянул по головам.

Прокофий Рожнов рассказывал Леониду, сидевшему с ним рядом:

— Собираюсь и я жениться. Встретил хорошую девку: Софка. Рыженькая, глаза как у китаянки: во и с присыпкой! — он выставил большой палец левой руки, а из щепоти другой словно посолил его. На «воле» это считалось высшей похвалой. — Дочь партизана, уралочка. Целуется взасос.

— А как же твоя баронесса?

— Смылась куда-то. Нет и нет. Я наведался к ним в подвал на Сивцевом Вражке, открыла какая-то старушонка — божья перечница. «Переехали». Куда, мол? «Кто их знает». Может, в другой район Москвы, а может, и в другой город. Я так мекаю: ее маманя узнала о нашей любви и хай подняла: «С блатняком роман завела? Нашу голубую кровь позоришь? Он еще последнее украдет». Наверно, у них кое-какое золотишко затырено. Раз моя баронесса на свидание пришла с золотым кулоном на ажурной цепочке.

— Ну и как ты, Прошка? — с острым интересом спросил Леонид, — Не жалеешь о прошлой любви? К баронессе, я имею в виду.

— Что я, Достоевский, копаться в психологиях? Мало ли у меня разных баб было на «воле»? Может, у какой и пацан мой бегает. Всех вспоминать? Теперь полюбил Софку. Живет она с отчимом в Нижних Котлах. В общежитии встречаемся... Правда, ребята мешают. Секрет открою: скоро получаю комнату. Помнишь, ходили к Максиму Горькому, обещал посодействовать? Написал письмо в Моссовет, в апреле обещают ордер. Новоселье вместе со свадьбой справлять буду. Тогда позову тебя, спрыснем...