События развивались по определенному сценарию.
Весь вечер уставшие с дороги дачницы смотрели на свои плантации с ахами и охами в глубокой печали. А когда просыпались утром — огород был выполот, окучен и даже полит. А перед домом стройной шеренгой стояла похмельная “тимур и его команда” с протянутой рукой и вечной просьбой в глазах: хозяйка, дай на бутылочку. На бутылочку, обычно, приходилось давать. То есть, конечно, их ведь никто не просил, и сорняки обратно уже не посадишь, но ссориться с алкашами не хотел никто, даже местные — не то, что приезжие. Воровство добралось и до Заонежья.
Воровали все: телевизоры, настольные лампы, одежду, простыни и даже ложки с вилками. Воровали картошку из ям. Потом ходили по домам со всем добром и, не стыдясь, предлагали ворованное за копейки, лишь бы наскрести на бутылку. Иволгиных уже один раз вот так обворовывали. Пытались они по бабки Лениному совету зааминить1 дом — веры не хватило. Теперь вот наловчились по осени копать в огороде яму и запрятывать туда все пожитки, а сверху ставить бочку для воды.
1 Зааминить — с молитвой вбить потайной гвоздь: пока его не вынешь — дверь не открыть.
Но рассорься с алкоголиками — они ведь и дом поджечь могут — что с них взять? Поэтому иногда и в долг давали, зная, что не вернут.
Той же Маньке поди попробуй, не дай. Манька вставала на колени, плакала, целовала ноги, умоляла — унижалась — крепкая, когда-то красивая баба с благородной сединой в волосах. Спектакль разыгрывала, конечно, но чтобы отказать, надо было иметь большую силу воли и холодный разум, который бы переборол глупое жалостливое сердце. Их у дачниц не было. И деньги они давали.
Долги, впрочем, алкоголики отрабатывали. Выкапывали осенью картошку совершенно бесплатно. Ну, разве что, за одну бутылочку. Сущая мелочь. Выкопать десять соток все-таки не шутка.
Кстати, про Маньку. Однажды Ленка, будучи одна дома, застала ее у себя в чулане. Манька выходила оттуда с двумя банками консервов в руке и очень растерялась, увидев Ленку.
— Леночка, мне очень кушать хочется, — умоляюще пролепетала Манька, крепко прижав к плоской груди банки, и, не поднимая глаз, выскочила.
Ленка ее не остановила: опешила. Да-к и что останавливать — отбирать?
“Бедная, бедная тетя Маня”, — подумала тогда Ленка и даже с охотой помолилась за нее. Но весь день потом была сама не своя.
…Сама собой прошла пара недель. Заложили силос. Сенокос подходил к концу, и везде вокруг домов по удобьям стояли ловкие аккуратные стожки. Зацвел иван-чай, и после коротких, но спорых дождичков грибы повалили валом, хоть косой коси. Было по-прежнему непривычно жарко для северного лета, даже марево стояло оранжевое, как на юге.
Лариска, кстати, неожиданно, по выражению Ленкиной бабушки, образумилась. Может, испугалась по-настоящему, что вслед за испорченным лицом Манька с Тоськой еще что-нибудь похуже сделают с ней. Может, и правда поняла свою вину, раскаялась. Так или иначе, она отписала Клавкин дом на четверых и ходила мириться к Маньке. Манька сначала долго и важно, для порядку, вопрошала ее, видела ли она, Лариска, когда-либо у нее грязные простыни, занавески — вообще грязь в доме, а потом они вместе напились в стельку. Ходили по всей деревне и орали матерные частушки так, что даже нетрезвые мужики краснели. Потом пошли к тетке Тосе, чтобы снять с Лариски сглаз. Помирились.
Говорят, даже видели, как Лариска стояла на перекрестке у остановки на коленях и просила у всех подряд прощения. Одним скандалом на деревне стало меньше. Да и вообще, все как-то успокоились, затихли, разнежелись под непривычным для Карелии теплым летним солнцем.
Коля-дурачок уже открыто гулял с Танькиной Сонькой, и о них радостно сплетничали. Он даже устроился вторым пастухом — зарабатывал деньги на свадьбу. По утрам появлялся у фермы на толстом рыжем Тюльпане с длинным кнутом в руках. Открывали ворота, выходило стадо и молча шло за ними.
Алевтина стала меньше браниться, стала как-то тише, покладистее и, кажется, светилась счастьем. У ее дома каждый день стояла серебристая иномарка.