Выбрать главу

— Кто?!

— Э… сосна. По-карельски.

— А и заведу мужика, заведу! — Лариска вырывалась из объятий бабы Лены что было силы, — этого… ну… да хоть и Генку с золотыми зубами! Положено же и мне бабье счастье! Как Алевтине. А че делать-то?

— А ты больше спи! — заявила Тоська. — Больше спишь — меньше грешишь.

— Да я!..

— Господь с тобой, Ларисонька, — бабка Лена держала ее из последних сил, — еще чище, чего надумала-то! Помолись вечером, спроси прощения за все вольные ли невольные прегрешения, за слова свои гневные, да попроси, чтобы наставил он тебя, как жить дальше. Жизнь прожить, амин-слово, не поле перейти, не вожжами трясти…

— Не фиги воробьям показывать, — вставила Тоська.

— …да и прожить-то ее можно по-разному. А хорошо жизнь прожить — это не просто…

На этих словах Лариска все-таки вырвалась, вся взлохмаченная, вскочила на ноги:

— Все потому, что я всю жизнь жила с оглядкой, только чтобы худого про меня не сказали — “как люди посмотрят, что скажут”, — а для себя и не жила.

— И это — грех, мироугодничество, — подсказала Тоська.

— Везде — грех! Куда ни плюнь — грех! Жизнь прошла, а вспомнить и нечего! Терпишь все, терпишь, а ради чего? Ради чего, спрашиваю, терпеть?

— Тепереча всех оввинить нап, да? — сказала Тоська, а баба Лена удивилась:

— Что терпеть-то?

— Счастье-то где?!

Ага, срать и рожать — нельзя обождать! — прокомментировала Тоська.

И тут все оглянулись, потому что на главной дороге появились совхозные коровы. Первая вышагивала из ее, Ларискиных, черно-пегая холмогорка, с полным крепким выменем, которое на каждый шаг качалось из стороны в сторону. И Лариска, само собой, залюбовалась скотинкой — корова летом давала два полнехоньких ведра жирного вкусного молока. Следом шло остальное стадо. В основном рыже-пегие айрширки. Тоже толстые, сытые. Некоторые совсем белые или в мелких чубаринках и казались розовыми.

— Чтой-то стадо до фермы по деревне иде? — сказала тетка Тося.

— Колька-дурачок, верно, опростоволосился, — сказала баба Лена.

Самые смекалистые коровы стали спускаться к речке, где у берега уже отава выросла — густая, сочная у воды. Тут же из орешника выскочил Колька на Тюльпане, бестолково размахивая кнутом и бранясь. Уздечка у коня съехала, и даже язык вывалился набок от усердия, как у собаки. Будто на нем верст сто уже проскакали — того и гляди сдохнет. Колька загнал мерина в речку и оттуда пошел пугать коров. Коровы покорно полезли обратно, наверх, на дорогу.

— Ну, и как теперь по деревне ходить? — ни у кого конкретно спросила баба Лена.

— Куды нам ходить? Да и старые мы уже стали — через лябушьи коровьи

прыгать, — так же никому, глядя на стадо, сказала Тоська.

Про Лариску как будто забыли. Она хотела было что-то сказать, но махнула рукой, ругнулась и припустила через мостик на дорогу. Кобель же только проводил ее взглядом, решив остаться там, где его так хорошо приняли. Только снова перебрался к ноге бабы Лены.

— Понорови — стадо-то пройдет! — крикнула было баба Лена, но Лариска уже ловко раздавала тумаки коровам, пробиваясь вперед.

— Счастье побежала имать, — вздохнула Тоська.

Глава 17

Лариска запила крепко. Каждый день с утра уже бегала, залив глаза. Самое интересное, что она и впрямь решила охмурить Генку с золотыми зубами. С Генкой ее пару раз видели, во всяком случае. Интересно, что он тоже был навеселе.

— Ага, Генка, и к тебе нагрянуло! — как-то на ферме шумно обрадовалась Танька и изобразила неприличное, а Генка запустил в нее прямо из офиса червивым подберезовиком.

Лариска же сначала на ферме появлялась, а потом и вовсе ходить перестала. Видно, у нее скоплено было что-то на черный день. Было, стало быть, что пропивать. Невестка срочно поняла, какая у нее, оказывается, золотая свекровь была до сих пор, но было поздно. Баба Лена пробовала Лариску вразумить, но та сразу начинала нести околесицу:

— Ты у меня простыни грязные видела? А занавески? Ты, вообще, грязь у меня дома видела хоть раз? — и хоть кол на голове теши.

Пила она, понятно, с Манькой.

Ходили две сестрички по деревне в обнимку, расхристанные, простоволосые, а вечерами орали во всю глотку песни, сидя у Маньки на крыльце. Манькин барак и дом Абрамовых, Ленкин, стояли недалече, но за Ленкиным речка загибалась, уходила от дороги и разграничивала соседей. На речке, на этой границе, был остров, сплошь заросший ольхой. Деревья скрывали участок Абрамовых, заглушали шумы. Так было, пока хитрые алкоголики не додумались спилить всю ольху себе на дрова.

В деревне ведь до сих пор в отношении земли был полный коммунизм. После того как перестали держать овец, отпала надобность в заборах. Прогнившие, истлевшие от времени они развалились, как будто почуяв свою ненужность, с горя. “Заборы пали, да здравствует всеобщая солидарность трудящихся!” — как тогда выразился Ломчик. И все потихоньку стали забывать, где чье. Кто с каждым годом картошки стал сажать все больше и больше: благо, Генка с золотыми зубами охотно скупал излишки. Кто — там куст смородины прикопал, здесь — морковки посадил. Вдоль речки землю захапали, в сторону полей — до самых оврагов. Какие там положенные пятнадцать соток! Город землемеров посылать не спешил: да берите вы пока эту землю, сколько хотите, — все равно ведь, как сосчитаем, не сможете выкупить, налоги платить. Совхозу было наплевать.

Так вот, вырубили алкоголики ольху на острове, и от Ленкиного дома на Манькин — вид открылся во всей красе. И слышимость была — как из хороших динамиков. Сядут Лариска с Манькой на крылечко и затянут: “Ты скажи, ты скажи, че те надо, че те надо…” Ладно бы пели что-нибудь родное, заонежское, так нет же, выводят этот пошлый попсовый хит. Компания их, как правило, к этому времени разрасталась. Добавлялись бывший конюх дядя Толя, отец Юрки, скотник Иваныч, Манькин племянник Сашка из Юккогубы, который, как у тетки запой, быстренько появлялся в гости, Федька-чеченец — его кореш, еще кто-то. А когда совсем зальют глаза и все слова позабудут, переходили на любимую Манькину песню. “Упала лопата” называется. Хороша эта песня тем, что в ней всего два слова “упала” и “лопата”. Тянуть можно бесконечно и на любой мотив. Хочешь — можно весело спеть, в духе марша, чтобы все в груди и не только поднялось, но и стояло стоймя, от захлестнувшего чувства. (Впрочем, тогда пели “лопата стоит!”.) Или, наоборот, всю тоску накопившуюся излить. Песня грустная, лопата-то упала… Упала и пропала.

Иногда с ними пил и Генка с золотыми зубами. У него, богатого, тоже, видимо, была своя “лопата”… Да у всех у нас она есть, чего уж там.

Генка тогда обнимал дядю Толю и пытался нашарить в нем чистое, доброе, вечное:

— У тебя же образование есть, Толян, сельскохозяйственный техникум! Что же ты, а? А может, пай в совхозе, фермером пойдешь, а мы еще все к тебе наниматься придем? Земля-то ведь прокормит…

А Толька плакал, наливал и пил:

— Не умею я, чтобы сам. Вот укажут, куды пойти, что сделать, трезвый — сделаю, а сам… А может, еще вернется социализм, а?

— Не вернется. Споем?

Вот и сейчас Ленке, только что пришедшей с фермы, ясно были слышны нестройные голоса, тянувшие каждый о своем, но все вместе — об одном и том же.

— Ироды, — сказала баба Лена, подавая на стол, но сказала это с такой жалостью, — что с ними делать? И Лариска-то наша туда же. Вот как с людьми бывает, Леночка. Ты ешь, ешь, папанька с маманькой сегодня совсем поздно будут. Что-то ты о женихе своем ничего не рассказываешь?

— Да какой жених, — Ленка опустила глаза в тарелку и покраснела, — скажешь тоже, бабушка! — и не выдержала: — бабушка, мне кажется, он меня тоже любит! Вот правда, любит.