Деда Саша тогда сам растерялся. Ходил по деревне и всем предлагал сделать таких пружин и объяснить, как закопать. Все только отмахивались, кричали: что, у нас не все дома, что ли, — пружины в землю закапывать! Но завидовать продолжали. Такие
люди — что с ними поделаешь?
А теперь всем стыдно стало. Жена его бывшая, но не разведенная с ним, приехала всплакнуть да дом осмотреть — наследство. Брат из Челмуж, еще какие-то родственники. Не старый мужик-то еще был деда Саша — лет пятьдесят ему и было-то. А фельдшера сказали: инфаркт. Вот оно как бывает.
Хоронили в пятницу. Вся деревня собралась. Генка с золотыми зубами, который вроде как другом ему был, речь сказал. А вообще, разучились хоронить теперь. Никто обряда не помнит, что говорить не знает. Все толпятся, толпятся, только друг другу мешают. Мертвому, конечно, уже все равно, но все-таки. Землю пошвыряли по очереди, помялись и закапывать стали.
Неожиданно заревел магнитофон дачников. Не Иволгиных, а тех, что рядом коттедж отгрохали: не дом — дворец. По куйтежским понятиям. Так вот, люди человека в иной мир провожают, последние почести отдают, бабы ревут, а у них через три сосны магнитофон орет какую-то похабщину. Деревенские все креститься стали. Вот она жизнь, куда катится. Куда?
К бабе Лене подскочила с утра уже “хорошая” Лариска, которой на песни было наплевать:
— Лена, хотела я к родителям своим заодно сунуться, а могилки найти не могу, сходи со мной — может, найдем?
— Уж будто не знаешь, Лариса, — оглядываясь, прошептала баба Лена, — все мертвые собрались новенького принимать, не до живых им сейчас. Завтра к своим сходишь. А сейчас шла бы домой — срам так на кладбище ходить.
Но Лариска отмахнулась и пошустрила куда-то дальше. Баба Лена только вздохнула тяжело. Невдалеке тоже “хорошая” Манька потирала руки — на поминках можно будет “догнаться”.
Баба Лена с Ленкой тоже потихоньку пошли до дому. С утра было солнышко, а теперь быстро набежали тучки, и снова собирался дождь. Пробовал силу, накрапывал, пугал.
— Гадала я на Лариску, — сказала баба Лена, — чтой-то у нее столько событий. Удар. Перемена жизни. И не пойму, худо это или хорошо. Помоги ей господь.
Ленка не знала, что ответить, но тут между ней и бабушкой встряла Любка.
— Добрый день, баба Лена! Как ваше здоровье? Мы тут с Ленкой отойдем, пройдемся по полям, — и утащила Ленку за собой.
Они пошли вперед, вышли с дороги на межу в гороховое поле.
— Мне Вася письмо написал. В стихах! — Любка достала из кармана тетрадный листочек и дала Ленке прочитать, — вот.
На листочке было написано:
Привет, Люба!
Пишет тебе твой муж Василий.
Лежу я в домашней темнице сырой,
Вскормленный водярой Васек молодой.
Приходи сама, приноси еды,
Мне никто не нужен кроме ты.
Ты моя родная, я тебя люблю.
Ну а коль ты против — я тебя убью.
Я тебя родную за ноги возьму
И тропой таежной в дали унесу.
Ты не бойся, шутка,
Я ведь пошутил.
Ты не злись, родная, я тебя люблю.
Подпись: Василий.
— Все фару-рару. По почте прислал, — похвасталась Любка, — вот тетя Шура ругалась-то! Совсем, говорит, ополоумели — в одной деревне, а переписываются, бумагу тратят! Знаешь, я поняла, я его люблю, — Любка остановилась, — я его правда люблю. Я даже замуж за него хочу. А что? Жить будем у меня. У меня ведь квартира в “Голливуде”, а у него мамке как раз не до него. Раз у них все с Вазгеном наладилось.
— Как это — замуж? — Ленка почему-то не ожидала от Любки такого, — что ты с ним делать-то будешь?
— Да что с мужем делают? — у Любки даже лицо стало какое-то другое, простое, доброе, женское. — Щами кормить буду. И кашей. Придет вечером домой, я его посажу напротив, щей ему налью и буду смотреть, как он ест.
“Да-да, ты молодец”, — пробормотала Ленка и пошла, быстро-быстро пошла прямо в горох. Любка ее догнала:
— Ленка, да что с тобой? А у тебя-то как с Юркой?
И Ленка заплакала, в первый раз по-настоящему разревелась, села в горох, мокрый от капель. Любка обняла ее, и Ленка уткнулась ей в ноги, продолжая реветь.
— Я ведь такая глупая, такая никчемная, Любка, — причитала Ленка, — я же только бегаю за ним, а что хочу — не знаю. Знаю, конечно, но не могу же я ему так прямо сказать: давай поженимся. А что еще сказать — не знаю. И сделать для него ничего хорошего не могу. Что я могу сделать? Кота разве дохлого прийти и закопать?…
— Какого дохлого кота? — испугалась Любка, — не надо ему под дверью кота закапывать!
— Не под дверью, — пыталась объяснить Ленка, — ему собаки кота принесли. Дохлого… Он воняет…
Говорят, дождик — это слезы всех влюбленных, всех влюбленных на свете, которых не любят, обижают, не замечают… Влюбленные плачут, и слезы поднимаются к небу. Они такие легкие и такие чистые, что поднимаются к небу. Копятся там, копятся, и проливаются дождем, чтобы люди помнили о том, что влюбленных нельзя обижать. Они такие беззащитные…
— Люба, а умирать — страшно?
— Бог с тобой, я же не умирала.
— Но ты же хотела. Ты же дошла до черты, не знаю, ну когда жизнь не мила… Страшно это?
— Я не хотела на самом деле, — призналась Любка, отвернувшись. — Я не знаю, чего хотела. Так это все дурость, — Любка сорвала стручок. — Горох-то переспел, — и посмотрела на Ленку. — Страшно.
Ленка сидела и размазывала слезы по щекам, честно стараясь перестать плакать. Но слезы катились и катились. А дождик вроде бы перестал.
— Шарик-Бобик, фиг те в лобик, — Любка шутя отвесила Ленке щелбан по
лбу, — плохо домик стережешь!
Ленка улыбнулась было сквозь слезы, но снова заревела.
— Ты, Ленка, не думай об этом, — испугалась вдруг Любка и схватила Ленку за руки, — что он, этот Юрка, особенный? Болван заправленный. Выширится на своем мотоцикле и… — спохватилась. — Да и любит он тебя. Как тебя можно не любить? Да ты поплачь, поплачь.
Так и сидели в горохе. Все уже прошли с кладбища. Снова начал накрапывать дождик.
— А ты что думала? Любовь — это когда двадцать процентов времени тебе очень-очень хорошо, а остальные восемьдесят так хреново, что впору удавиться, — важно сказала Любка.
— Вот и Аркаша так говорит…
И они потихоньку пошли по домам.
Гроза собиралась нешуточная. Высокие грозовые облака копились над деревней, копились, снаряжались, как вражеская рать, пугали… А потом ринулись в бой.
Гремело так, что, кажется, в райцентре было слышно. Ленка побежала на
ферму — промокла до нитки, даже до мостика не добежав. И лило, и лило, и лило с небес.
Работала, поила-кормила телят, а через коридор было видно — поливает.
И с фермы бежала — заливало все вокруг.
Но и эта гроза прошла. На небе, на фоне туч повисла радуга — легкомысленное цветное коромысло.
Вечером тетя Шура стукнула в окно и вызвала бабу Лену:
— Ступай-то, Насте плохо, помирать собралась.
И баба Лена побежала к Насте, благо недалеко.
Дом был не убран. Настя лежала на перине под ватным одеялом. Рядом с кроватью стояла табуретка, заставленная баночками и пузырьками лекарств. На полу около тапочек лежал тонометр.
— О-ох, Лена, смертушка моя пришла видно. О-ох, снилась мне наша мамка да как будто звала ёна куда-то. Молчит, смотрит и рукой эдак, — Настя показала, — делает. О-ох!..
— Что болит-то? — баба Лена присела на край кровати, — тронься-то.
— О-ох, не ворохнуться, сердце бьется ажно выскочить ему нап.
Баба Лена подняла с пола тонометр и измерила сестре давление. Давление оказалось высоким. У всех гипертоников в этом возрасте повышенное — дело обычное, но что-то уж совсем оно подскочило. Баба Лена даже испугалась. Подала Насте адельфана выпить.