Примерно так я начала бы свою повесть.
Хоть облейся слезами и вырви сердце, мне не написать более складно и убедительно. Но кого может растрогать повседневность? И разве мы задумываемся о смерти, пока живы? Одни писатели и поэты. Ну, поэты – понятно, это отдельная популяция, они, скорее, инопланетяне, чем люди. А писатели? Социолог Жильбер Дюран взаимоотношением со смертью пытался объяснить способность человека к творчеству: Воображение воображает потому, что перед ним разверзлась смерть. Воображение – это то, что заполняет собой всё пространство перед лицом смерти. Кто постиг феномен смерти, тот способен воображать, а значит сочинять. Я не способна – ко мне понимание конца пришло поздно. Молодым редко хватает воображения. За исключением избранных, которые обладают им от природы – достаточно вспомнить первый роман девятнадцатилетней Саган. Она сумела проникновенно рассказать о смерти, ещё не пережив страшной сути слов, вспорхнувших из-под её пера.
Стать писателем нельзя, им можно только быть. Возомни я себя беллетристом, изображая, что вижу, этого никто бы не читал. Для писателя главное – хорошо уметь врать. Так убедительно, чтобы даже заправские скептики поверили. А с враньём у меня напряжёнка. Правда, в юности я рвалась в актрисы, что в сущности одно и то же – проживание чужих жизней, только средства самовыражения разные, а выразиться хотелось ужасно. Однако талантами природа меня обделила: не так уж умна, хотя мучаюсь вечными вопросами; с посредственной памятью, но обиды, как и любовь, храню бессрочно и в подробностях; с сомнительным чувством юмора. Да и внешность не сшибает с ног, правда, мужчины долго оборачивались мне вслед, но что их привлекало, бог весть: кто поймёт мужчин, они сами о себе ничего не знают.
В общем, ни в Театральный, ни в Литературный институт меня не приняли, пришлось закончить редакторское отделение Полиграфического. На судьбу обижаться глупо, а всё-таки щемит: почему голос у Марии Калойеропулу, красота у Нормы Джин Мортинсон, сочинительский дар у Авроры Дюпен, а у меня фига с маслом?
Это всё люди публичные, знакомые каждому, потому называю их собственными именами, а не псевдонимами. А кто, например, кроме немцев и физиков, знает имя Больцмана, которого Планк упомянул в нобелевской речи? Трудно смириться, что ты не лучший или хотя бы известный, а главное, не умеешь того, что умели они. Тебя не узнаю'т на улицах и не похоронят при входе на Ваганьковское. Не для тебя будут нежно пукать медные трубы и греметь холостые залпы, гоняя кладбищенских ворон. Но самое оскорбительное, что ты не нужен будущему. Там останутся деяния и имена тех, которые ещё востребованы, неважно, как давно и долго они жили. Вийон и Шуберт покинули мир в тридцать один год, Лермонтов в двадцать семь. И ничего, помним. Гёте активно прожил восемьдесят три – для XVIII века невероятно много. Зельдин до 100 лет играл в спектаклях, удивляя не столько талантом, который чуть выше среднего, сколько бодростью. Но, если мерить историю не длиною человеческих лет, а хотя бы эпохами, всех ждёт полное забвение. В крайнем случае, останутся лишь мифы.
Под бременем прозаичных соображений гордыню я обломала и кичусь этим приятным достижением. Не прорвалась в творцы и правильно сделала: болтаясь в арьергарде, легко испортить желчный пузырь и характер. Пришлось бы соперничать, гадать – лучше я других или нет? Очень беспокойно. А так я не боюсь забвения. Для себя мы вечны, а собственного конца – страшного и немого – не знаем и знать не должны.
Как мне назвать свой путь: удачным, потерянным, трагичным? Иногда он кажется счастливым, хотя в моменты счастья я этого не осознавала. Счастье приходит без стука и уходит по-английски. В общем, я прожила вполне обычную жизнь, утешаясь тем, что даже великие истины тривиальны. Жизнь вообще, за небольшими исключениями, состоит из банальностей, особенно жизнь обывателя, а не героя.
Зато инфаркт – чудесная болезнь. Не говоря уже о жутком раке, она много лучше инсульта, когда ломается компьютер, управляющий организмом, машинка начинает сбоить и разрешает мочиться в постель. А инфаркт – раз и всё. Чисто и ненавязчиво. Солоухин посвятил этой теме целую повесть «Приговор», помниться, там есть слова: «Так выпьем же за сердечно-сосудистую!» Выпили.
Однако у врачей здравомыслие завязано в морской узел клятвой Гиппократа, а тут ещё давняя дружба. При нулевых шансах коллега моего мужа Артём, лучший кардиохирург нашей южной здравницы, пытался его спасти. Каталку срочно направили в операционную.