При этом он был невольным виновником многих их проблем, о чем тоже рассказывает Людмила: «По прибытии (в Англию. — В. Э.) мы поселились в комфортабельном отеле у моря, полном отставных военных. Они узнали, кто мы, поскольку газеты тогда были полны Красиным. <…> Делегация трех полковников в отставке явилась к менеджеру со словами: „Если эти дети сейчас же не съедут из отеля, то уедем мы все“. Поникший менеджер пошел к секретарю отца, и мы перебрались в маленький пансионат, где до нас никому не было дела». Те же проблемы возникли со школой: девочек отказались принимать на учебу везде, кроме «прогрессивной» школы короля Альфреда, где детей воспитывали в духе простоты и близости к природе. Там им тоже пришлось трудно, поскольку они знали немецкий и французский, но не английский. По признанию Людмилы, она девять месяцев просидела в классе, не понимая ни слова: «Когда мы читали Шекспира, учитель всякий раз говорил: „Поднимите руку, если вы не поняли какое-то слово“ — и я все время тянула руку вверх, особенно когда слышала слово „блудница“. Из-за этого все смеялись, а учитель говорил: „Вот леди редкой добродетели!“»
Постепенно девочки втянулись в лондонскую жизнь, перебравшись из пансиона в квартиру при торгпредстве. Популярность Красина в Англии привела к тому, что с ними захотели познакомиться такие знаменитости, как Айседора Дункан или леди Астор. Людмила вспоминала, как их дом навестил Бернард Шоу и мать пыталась поддержать с ним беседу, восхищаясь английской вежливостью. «Все мошенники вежливы», — лаконично ответил писатель.
Любовь Васильевна не смогла прижиться в Лондоне, ей куда больше нравился Париж, и она была рада перебраться туда вслед за мужем. Дочки тоже были счастливы в этом городе, вернувшем себе после войны славу всемирной столицы моды и развлечений. Людмила даже отказалась ради него от поступления в Оксфорд, о чем потом жалела: «Это было глупо, я бы имела тогда лучшее образование и, быть может, лучшую, более полную жизнь». Но когда Красин в 1926 году вернулся в Лондон, Любовь Васильевна тут же отправилась туда, чтобы не допустить появления рядом с мужем Тамары Миклашевской. Дочки с ней не поехали, ссылаясь на учебу и другие дела, поэтому у смертного одра Леонида Борисовича его обширную семью представляла она одна. Скоро на убитую горем женщину обрушились новые проблемы: ей мягко, но настойчиво намекали на необходимость возвращения в Москву. Она опасалась, что ее привлекут в свидетели по делу недавно арестованного А. Квятковского, и говорила, что «не желает, чтобы копались в ее душе».
На самом деле Кремлю она требовалась по другому поводу: там встревожились из-за слухов о громадном наследстве Красина, будто бы доставшемся его заграничной семье. Сразу после его смерти эмигрантские газеты дружно перепечатали сообщение британской «Дейли телеграф», согласно которому состояние покойного составило 3 млн. фунтов стерлингов, вложенных в разные европейские банки. Полпредству во Франции пришлось официально опровергать эту новость через агентство «Гавас»: «Красин не оставил никакого имущества, и все слухи о противном вымышленны». Однако этому мало кто верил: ведь Любовь Васильевна и ее дочки, нигде не работая, жили не то чтобы шикарно, но значительно лучше, чем большинство эмигрантов.
Слухи о наследстве вновь ожили в апреле 1927 года, когда в парижское полпредство неожиданно явилась давняя любовница Красина Мария Чункевич. Она настаивала, чтобы полпред принял ее «по очень важному и спешному делу, касающемуся покойного Леонида Борисовича Красина». Не довольствуясь беседой с секретарем, авантюристка прорвалась к самому Раковскому и сообщила, что была «очень близка» к Красину и передала ему в свое время на хранение деньги и драгоценности, которые теперь хочет вернуть. Раковский потребовал доказательств, и через три дня (29 апреля) Чункевич принесла ему письма Красина, после прочтения которых полпред срочно отправил секретную депешу «т. Сталину и Политбюро, копия — т. Литвинову».
Смятение Раковского объяснялось тем, что он вместе со своим земляком Стомоняковым был одним из немногих людей в советской верхушке, относившихся к Красину хорошо и не веривших всевозможным сплетням о нем. Теперь доказательства лежали перед ним: по содержанию писем, как говорилось в депеше, «видно, что Красин сильно увлекался этой особой (он ее называет Марочкой) и держал подробно в курсе своей жизни и своей болезни». В последнем письме, написанном всего за несколько дней до смерти, он прощался с ней и привычно шутил: «Я отправляюсь с докладом к Ильичу…»