Из воспоминаний Валентина Иосифовича Гафта: «В коммуналке у нас было две комнаты, одна большая, другая совсем крохотная, где жила моя тетка — тетя Феня. Однажды я услышал ее пронзительное: „Валя!.. Быстрее сюда! Гердт!“ Я думал, что началась война, и помчался к ней… Репродуктор старенький, слышно плохо, ручка до конца не дожимается… Я сажусь на полускатывающийся диван и беру в ухо этот репродуктор. Звук то прерывается, то восстанавливается сквозь какие-то стрекотания и шуршания… Слышу голос Утёсова. А оказывается, это Гердт. Вот и весь фокус. Потрясение».
В одном из выступлений Аркадия Арканова — возможно, это было на вечере памяти Гердта — он сказал: «Если бы даже Гердт был только пародистом, он бы навсегда остался в нашем искусстве. Равных ему в этом у нас нет и не было». А позже я прочел в воспоминаниях Аркадия Михайловича о Гердте: «Мне он явился как блистательный музыкальный пародист, гениально изображавший Леонида Утёсова. Потом он читал стихи. Обычно пародисты читают чужие стихи, Гердт читал стихи свои и драматурга Михаила Львовского, они очень дружили, вместе писали пародии».
В воспоминаниях Александра Ширвиндта о Гердте я прочел: не будь он артистом, он был бы замечательным эстрадным пародистом, тонким, доброжелательным, точным. Недаром из множества своих «двойников» Утёсов обожал именно Гердта.
В архиве Леонида Осиповича нет документальных подтверждений его дружбы с Гердтом, но, вне всяких сомнений, они не могли не встретиться, пройти мимо друг друга — их общение было неминуемым. Однажды я попросил Татьяну Александровну Правдину-Гердт рассказать мне о встречах Утёсова и Гердта. «Мы не бывали в гостях друг у друга, но на московских „тусовках“ встречались нередко. Надо было видеть, как Утёсов и Гердт радовались друг другу. Тогда уже рядом стоявших не существовало — только они».
Михаил Михайлович Жванецкий, однажды ставший свидетелем их встречи, спросил Зиновия Ефимовича: «Вы что, и вправду не одессит?» — «Представьте себе», — с «гердтовской» улыбкой, преисполненной обаяния и застенчивости, с оттенком сожаления ответил тот. Оказавшийся рядом Утёсов незамедлительно вмешался: «Мы уже в том возрасте, когда нам простителен склероз, правда, Зяма?»
В одной из телепередач Гердт рассказал следующее: «Утёсов прожил в Одессе первые 25–26 лет, потом 25 лет в Ленинграде. Ему свойственна была специфическая, с одесской интонацией, но очень хорошая русская речь. Там не говорят „конечно“, там говорят „конеЧно“, там не говорят „белый хлеб“, там говорят „булка“, то есть там есть какие-то свои особенности языка. Важно, что речь абсолютно прекрасная. Утёсов при всем этом сохранил одесское, то есть южнорусское речение. Потом всю жизнь он провел в Москве. Ничто не повлияло на произношение Леонида Осиповича. Он никогда не сдваивал согласных. „ОбыкновеНый“ — „обыкновенный“ он не мог сказать, „в институте“ — произносил „вынституте“, — это одесская речь, и с этим ничего нельзя сделать. Если просто смотреть на поведение граждан одесских, как говорит Жванецкий: „Там в воздухе что-то есть“, — и я наблюдал всякие картинки и, приезжая в Москву, рассказывал Утёсову.
Скажем, была такая вещь. Живу я в гостинице „Красная“ напротив филармонии на Пушкинской улице. Я уверен, что это красивейшая улица в мире. Однажды в пустынный жаркий день я вышел на улицу — просто вдохнуть воздух Пушкинской улицы. Прогуливался между подъездом „Красной“ и домом № 4, где жил когда-то Пушкин. Так я простоял, прошагал минут двадцать „без улова“, что называется — то есть ничего не происходит. Вдруг я вижу, что со стороны филармонии идет старик — огромный старик лет восьмидесяти в полотняном пиджаке. Свободные полотняные штаны, большие очки, глаза огромные налиты гневом и обидой. Я подумал, что он идет из собеса, где ему в чем-то важном отказали. И я смотрю на него с сожалением и сочувствием. И вдруг, когда он чуть-чуть приблизился, то я понял, что за этими огромными штанами идет маленькая девочка лет четырех от силы, беленькая в кудряшках девочка, она тянет к нему руку и говорит: „Дедушка, возьми меня за ручку!“ Дед отвечает: „Вот я не возьму тебя за ручку — все!“ Это конфликт — между восьмьюдесятью и тремя. И это налило его гневом и обидой. А девочка играет: „Дедушка, возьми меня за ручку!“ — и при этом она крутит головой, смотрит на мир и кричит одну фразу. А дедушка раздраженно: „Я не возьму тебя за ручку!“ — и это длится и длится. И когда они поравнялись со мной, он сказал: „Слушай сюда!“ Она послушно подняла голову наверх.
— Когда тебя сегодня бабушка спросила: „Кого ты больше любишь — дедушку или бабушку“, ты что сказала?
— Бабушку!
— Я не возьму тебя за ручку, все! — и дедушка продолжил шагать.
Вот этот гнев и возмущение дедушки я передал Утёсову уже в Москве. Он сказал: „Ты неправильно все это рассказываешь! Тебе важно что — реальность или художественная правда?“…
Я ответил, что мне, конечно, важнее художественная правда».
Лёдя, что называется, «завелся»:
«Теперь я еще раз убедился: Зяма, ты — не одессит. Во-первых, зачем надо было гулять у подъезда гостиницы „Красной“, когда лучше было любоваться гениальным, на мой взгляд, фасадом филармонии. Во-вторых, ты хоть знаешь, кто его построил? Великий итальянский архитектор Бернардацци. А на чьи средства? Конечно, лапитутники помогли. Их синагога была на нашей улице».
И еще Леонид Осипович рассказал мне вот какую историю: «В последний мой приезд в Одессу после очередного концерта зрители меня долго не отпускали. А когда я, наконец, оказался на свободе, на улице остановил такси, открыл дверь, одной ногой вошел в машину, и вдруг меня хватает за рукав пиджака какая-то пожилая женщина, держащая за руку маленького мальчика, видимо внука (откуда взялась она так поздно на этой пустынной улице?). „Минуточку, — держа меня за рукав, сказала она, — посмотри, Вовочка, может быть, ты этого дядю видишь в последний раз. Когда я была маленькой, он уже был старый, его фамилия Утёсов“.
Я быстро захлопнул дверь такси, а про себя подумал: больше я в Одессу никогда не приеду».
И еще из воспоминаний Гердта об Утёсове: «Когда-то я ему подтекстовал песенку, кажется — „Кейзи Джонс“. Это была американская песенка. И ходил на репетиции в „Эрмитаж“ — я жил там неподалеку. Я очень любил его репетиции, с удовольствием улавливал, как и какие замечания он делал оркестру. Это сам по себе уже был спектакль. Оркестр, музыканты, знаете, это особые люди. Это люди, имеющие свой язык, и на этом языке они могут все выразить. В тот день, о котором вспоминаю сейчас, они были очень малоподвижны, хотя остроумие не покидало их. Утёсов бился с ними полчаса. Он пел: „Нет, нет, нет, нет, не забудет солдат…“ Особенно выразительно и задушевно звучало у него слово: „Нет!“ — а оркестр должен был вторить так же: „Нет, нет, нет, нет“. Но когда оркестр отвечал Утёсову, то это было плоско, а он продолжал биться над этим и говорил им: „Вы слушайте меня!“ — и продолжал: „Нет!..“ — а они опять плоско: „Нет…“ Полчаса длился этот поединок, и ничего не вышло — музыканты пели свою партию совершенно без чувства и без актерства»…