Его пропойство тоже было постыдно, ибо столь побродяжья гульба еще считалась тогда постыдной. Люди, конечно, пили и даже по пьяному делу буянили, но такое случалось не так уж часто, и орущего спьяну гуляку многими своими ушами сразу улавливала вся улица, зная, не глядя, где он упал или упадет, а где наладится кричать песню. Однако до рукоприкладства все же не доходило, если не считать памятных всем побоищ, числом соответствовавших четырем историческим битвам: при Калке, на Куликовом поле, на Чудском озере и у Бородина. Бились возле свалки Калка с Бровкиным, Куликовы метелили Гусей, Чудские и Озеровы на улице вообще не жили, а Бородин не дрался, но, напившись вина, крушил собственную голубятню, хотя с крыши не навернулся.
Согласитесь же, что изгнание запойного супруга вы-глядело новостью, и это новое приживалось с трудом, и почиталось непозволительным исключением, хотя было уже, как сказано, сигналом из грядущего.
В свою очередь высокомерное отношение улицы делало жизнь Леонидовой семьи еще ущербней, позорней и тошней, и они как могли возмещали свою неполноценность. Мать - истериками на крылечке. Леонид - угрюмостью и злопамятством. Антонина - враскачку околачиваясь.
Вообще-то Антонина - персонаж, и стоило бы сочинить что-нибудь про ее худобу, про гусиную ее кожу, про ее, как и Леонидову, забитость и одинокость, меж тем как прочая уличная поросль, поиграв сперва в штандр или пристенок, обязательно располагалась посидеть на канаве или позагорать на задворках и начинала готовиться к будущему любострастию с невероятным нетерпением, обмениваясь сведениями и фантастическими, и практически полезными.
Однако не будем забегать вперед.
Я - Леонид, и я их ненавижу. И про что они трепются, ненавижу. У меня уже есть дубинка дубовая, и все, как покажу, не верят, что сам сделал, потому что у них инструмента нету, а у меня свой, и я его сам точу. И финяга есть с рукояточкой разноцветной, и нож - с роговой. Тоже сам. Никто не верит. А куда, врот, денутся? Поверят! Как я вышил, не показываю, не хочу. А еще нарисовал третьяковскую картину красками, которые у деда в сарае засохли, а я их в порошки стер. Целую неделю тер, когда огород поливали, а потом керосинцу туда, конопляного маслица тоже и с одной картинки срисовал на картонину парусный к о р а б е л ь. И море пустое кругом. Уж этого я им ни в жисть не покажу. Хоть они верят иногда, но по-архирейски как-то; врешь, падла, не ты рисовал. Врешь, гад, не ты вышил. Врешь, Лёка, не ты финку делал. И ручку тоже? Тоже. Из п л а с т и г л а с а? Из пластигласа. И медный наконечник. Вот ножны шорничаю. Сам? Сам. Чем? Из кожи шилом. Дратвой? А то нет. А прахаря можешь? Вот, которые обутые. Сам? Сам. Ну врет, Святодух! Тебе до таких лететь, пердеть и радоваться.
Я - Леонид, я не Святодух и не Мордан, как меня прозвали, когда то так, то так дразнят. И я не Лёка, как они меня когда будь другом зовут. Я Леонид. Мать говорит, чего тебя вся улица Лёкой зовет? Ты, Антонина, тоже Леонида Лёкой звать станешь? Чего ты где сикаешь? Чего в капусту баушкину уселась? Ступай за сарайку сейчас же!
Снега обступали не только мой саночный путь, но и заваливали двор, имея расчищенной с помощью долбленой деревянной лопаты только белую тропинку к задворочному отхожему месту. Они оставались надолго белыми и нетронутыми, потому что даже в валенках было не пройти - столько набивалось в растрепанные верха снегу. Да и Лёкина мать зимой тоже не пускала ходить по своей земле, а задний двор до самой лебеды занимали грядки ее и грядки ее преклонной матери из Сокольников.
Леонид с Антониной валенки берегли и зимой сидели в жилье. Стоило бы рассказать и об их жилье, но сейчас жаль время. А жили они чисто, с крашеными мытыми полами, по которым были постланы ниточные вдовьи дорожки.
Если забежать во времени вперед, можно вспомнить, как повзрослевший Леонид со своего крылечка, обращенного на снеговой двор, замыкаемый в отдалении серой стеной сараев двора соседнего, закидывает спиннинг. Он уже обладатель не ведомых еще никому спиннингов, полуизготовленных им самим, постигнувшим устройство катушек, на которые наматывается пока что шелковый шнурок. Полиэтиленовых лесок в истории нашей страны еще не завелось, а что происходит не у нас, если там вообще что-то происходит, - совершеннейшая тайна.
Итак, Леонид тренируется кидать невиданную снасть. Грузило, свистя, улетает к сарайному фону, и весь снег исчерчен ровными бороздками от шнурка, волочимого обратно при сматывании на катушку. Полоски были бы вовсе четкие, не тащись на шнурке блесна, отчетливость черчения на пухлом снегу нарушающая; правда, если она волочится на ребре - чертится все-таки хорошо. Полосок, как сказано, много, и они веером радиусов расходятся от точки забрасывания - стоящего на крылечке Леонида.
С крыльца не видать, но белый у темной сарайной стены снег в алых пятнах крови. Так была бы испятнана, скажем, волосяная шерсть на белой козе, если козу пырнуть ножом. О крови на снегу Леонид знает, потому что, побуждаемый злорадством, сам же пролил ее, ибо по кромочке двора ходят кошки. Они вечно ходят по кромочке или кошачьей побежкой, если снег осел и есть кошачья тропинка, или осторожно окуная в снег лапки и нюхая дорогу, когда он свежий. Леонид это знает и, пробуя хитроумную снасть, особо доволен, когда видит кошку.
А поскольку закидывает он спиннинг в любую точку, обучась этому, как и всему, досконально и на уровне рекорда, то целится угодить блесной ближе к кошке, потихоньку затем начиная сматывать. Кошка, замерев от шлепка, приседает, а потом, сперва метнув глаза в сторону утопшей в снежном пуху убегающей блесны, упруго - если есть возможность - прыгнет, а если - нет, метнется. И крючки блесны раздерут ей подушечки лап, и она тотчас же сядет вылизываться. А Леонид повторит все это еще раза два, пока кошка, совсем окровенив себе лапки, не уйдет, сбивчиво прихрамывая, куда шла.
Вот почему на снегу, невидная с крылечка, обязательно должна быть кровь. Спорим, есть. Могу показать, если по сугробам идти не испугаетесь.
Это, пожалуй, единственное известное мне нарушение белой тишины на заднем дворе. Забыл, правда, что снег там засыпан шелухой лебедовых семян, потому что на сухих ее верхушках слабо покачиваются в тусклые дни коноплянки и чечетки, тихо вылущивая корм и соря непригодными в еду чешуйками.
Я - Леонид. И я их ненавижу. И перестрелять могу, хотя из духового оружия человек поражается, если только сблизи в глаз засодишь. А духовик у меня есть. И в глаз я попаду спокойно. Даже воробью, если близко задумается. Воробей вред наносит, а скворец пользу. Но скворца тоже надо пристрелить. С него нащипал черных перьев, а что осталось - сварил и съел. Бабка говорила, что на Сухаревке скворцов и дроздов целыми низками для пищи на ниточках продавали.
Духовое ружье у него есть. Леонид сам изготовил новый приклад вместо разбитого. Форму ложа он постиг, как прежде постиг форму топорища - почти инстинктивно, правда, соразмеряясь с остатками прежнего, орудуя рашпилем и сопя. Приклад получился сияющий как бы толстыми слоями лака, хотя и не лакированный, - лака было не достать, - а шлифованный со втертым конопляным маслом и уже только потом вощеный и надраенный войлоком.