Так что, выглянув за калитку, Леонид планы изменил. Улица была совершенно пуста, следовало ловить момент и торопиться. Однако на всякий случай он решил подползти.
Я - Леонид. Я взял ножовочку и пошел вдоль забора. Потом пополз. Напоролся на кусок п р о в л о к и колючей. Пошла кровянка. И козьи говяшки рукой раздавил... Ножовочка-то в фанерки заложена, и не разберешь, что пилка. Встал я и козе морковку вроде даю. А она сперва - шарах! - а потом как боданет! Я ей руку выставил, а она в нее - лбом и жмет. А я правой, в которой пилка, чиринь!.. Сразу вошла пилочка...
Пильнуть он успел только раз, потому что коза удивленно и горестно крикнула. На непривычный голос тотчас распахнулось окошко, и оцепеневший от опаски и подползания Леонид услыхал Юливанну:
- Отойди от козе, черт такой!
Леонид выдернул из полорогого распила ножовку, и так как та была уложена меж двух узких фанерок, могло показаться, будто он всего лишь постучал фанеркой по рогу. При этом он скинул руку с козьего лба, отчего коза нырнула вперед, а Леонид пошел себе как ни в чем не бывало дальше к раскинувшейся в уличном тупике свалке.
Улица же сидела по домам и, опасаясь вторжения "говорит радиоузел Октябрьской и Московско-Рязанской железной дороги", ожидала от радиотрансляционной сети дармовых продуктов.
Он дошел до свалки, выковырял из гнойной земли какую-то окаменелую гайку и быстро убил ею скакавшего поблизости воробья, которого ненавидел. Затем двинулся назад, не хоронясь и не прячась, - намереваясь для отвода глаз как ни в чем не бывало постучать фанеркой по козьему рогу и ожидая в крайнем случае опять услышать окрик из окошка. Это его не пугало. Остерегающие, окликающие и прочие голоса из окошек были делом обычным, и на них никто внимания не обращал.
На подступах к козе он увидел идущего навстречу Юлия Ленского. Сойтись им предстояло как раз возле нее. Леонид сразу раздумал стучать по рогу, ибо весь сосредоточился на встречном, чьей тайной и преимуществом перед людьми хотел овладеть.
- Здорово, Лёка! - задорным и беспечным как всегда голосом приветствовал его наклонный назад Юлий, на смуглых скулах коего сидел темный румянец, а обое-полое лицо было общительно и пылко. - Мандолины делать еще не наблатыкался?..
Леонид, исподлобья на него глядевший, вдруг отметил на лице собеседника неописуемое ликованье, словно Ленский лицезрел смерть Пушкина, по прихоти сюжета пристреленного с помощью Онегина; и сей же минут Леонид ощутил страшный, никогда еще не испытанный им удар сзади, от которого пролетел на два метра вперед и грянулся рылом в канаву.
И вся улица захохотала, потому что как раз отлипла от репродукторов, где пока что объявили сороковую по счету симфонию Моцарта или другую какую-то муру.
- Святодуха Машка звезданула! - крикнули на голубятню Бровкиных со своей голубятни москвинские.
- Сказано было, отойди! - назидательно ухмыляясь, изрекла из своего окошка Юливанна.
- Леш-ке до-ста-лося! Леш-ке до-ста-лося! - сразу заладила Антонина, замотавшись, как маятник.
Коза заехала Леониду здорово. У него, как и положено, из глаз посыпались искры, причем куда ярче тех, которые сыпались, когда, пробираясь по чердаку наблюдать за далеким гермафродитом, он второпях налетал лбом на стропильную укосину. Причем боднула она его не просто, а с прискоку и с вывертом - одернутая в прыжке нехваткой веревки, - так что разодрала на Леониде еще и штаны, что, пожалуй, было самым неприятным. Мало того - из Леонидовых рук вылетела слоеная фанерка, а из нее намасленная ножовочка. Пришлось на виду у всех поднимать.
А Ленский, откинувшись назад и выставив свое таинственное лоно в отутюженных клешах, по-бабьи заливался.
С двух голубятен были пущены голуби, а из дворов показались люди, направившиеся по воду.
Униженный человеконенавистник, пряча лицо, уносил ноги, но москвинские ребята, остановив на мгновение шесты с тряпками, которыми на страх почтовым птицам перемешивали воздух, проорали со своих голубиных небес:
- Святодух, ты же голожопый!
- Го-лый и жо-пый он! - переключилась Антонина, установившая стабильную амплитуду вечернего раскачивания. - Го-лый и жо-пый он!
Мать оказалась ушедшей в абажурную артель. Леонид метнулся в сарай, схватил там отполированную иголку и черной ниткой в момент зашил штаны. Потом сжег фанерки, стер с ножовки масло и обвалял ее в сарайной трухе, чтобы не оставлять улик, если скажут матери. Потом, опустив голову и схватив огромные ведра, в которых воду обычно не носил, потому что было не в подъем, а мать все-таки не давала ему надрываться, так вот, схватив два огромных ведра, ни на кого не глядя, оседая до земли, он вдвое быстрей обычного натаскал воды для огорода, и то пришлось сделать двадцать носок. Он осунулся и взмок, и поугрюмел, и поглядывал куда-то вбок и в сторону, и глаз не поднимал.
Я - Леонид, я не Святодух и не Мордан...
Солнцу предстояло вовсе оставить улицу, ибо воздух был все еще густ и блестящ, а между тем пора было натечь милым и чистым сумеркам, которые в блестящую эту густоту проникнуть не могли, раз воздух полон дневным светом и места ни для чего другого в нем нет, разве что для круживших в желтых теперь, закатных жидкостях голубей. Поэтому солнце ушло, оставив белую воздушную пустоту, куда вот-вот начнет просачиваться прозрачное поначалу вещество сумерек. Но голуби в вышине пока еще желтели лоскутками, хотя худые Антонинины ноги стали в сизых пупырях.
Я - Леонид, я не голожопый, я сейчас всё сделаю...
И он начал делать всё.
Открыл материн шкаф и стал быстро надевать на себя отцову одежду. Леонид был коренастый и плотный, и все оказалось почти по нему: отец, как видно, тоже был недоросток. Одежу мать отцу не отдала, что-то наверно имея в виду: возможно даже его возвращение, хотя выгоняла насовсем и знала, что он через пару месяцев вовсе пропадет. Но какой-то внутренний для себя выход, какую-то видимость надежды она, не отдавая одежу, оставляла.
Леонид не выглядел странно - многие на улице носили обноски с чужого плеча, со всех свисали мятые больших размеров пиджаки, а невероятной ширины брюки волоклись по земле, растрепанные в волосья расползшихся ниток. Явная великоватость платья значения не имела. Другое дело, что костюм был отглажен и чист, то есть праздничен. Такое в глаза бросалось. Но Леонид вроде бы на это и рассчитывал. Он надел чистую отцову рубашку, быстро пристегнул к ней воротничок, накрахмаленный и ярко-белый, умело протолкнул положенные запонки и устроил вокруг шеи галстук-самовяз. Не окажись на галстуке отцова еще узла, завязать его он бы не смог, так как обучаться завязыванию не стал, ибо в галстуках ходят одни позорники. Переобувшись, он нахлобучил и отцову кепку, которая обсела его голову, как черная наседка, а затем поднял воротник пиджака. В этом не было тоже ничего странного, это было красиво, и многие только так и ходили.