Симона упорно смотрела вниз. Что за странная мания – делать из своих детей дураков? А может быть, это инстинктивное желание, скорее всего даже неосознанное, чтоб рос потише, поглупее, грубо говоря; чтоб не стал, как отец, одним из тех космолетчиков, которые улетают так далеко, что не возвращаются.
И хотя это было всего лишь предположение, Симоне вдруг стало мучительно жаль эту женщину, со всей ее формальной правотой, которая рано или поздно оттолкнет Митьку от нее.
– Да, наверное, вы правы, – примирительно сказала она. – Моя Маришка первый год в школе, я не пригляделась. Вам виднее – Митька-то в пятом. А у меня еще слишком свежи воспоминания о нашем нантском колледже. Тогда только-только закрыли все частные школы и построили этакие гигантские комбинаты-инкубаторы. Мы бодро топали по традиционным туристским маршрутам, где через каждый километр были спрятаны пункты медицинского обслуживания, мы пели у костров песни, разученные на уроках, мы познавали романтику будней посредством не слишком утомительного физического труда, с неимоверными усилиями измысленного специально для нас в условиях современной автоматизации хозяйства. И знаете, о чем я мечтала в Митькином возрасте? Попасть на самый настоящий античный пир. Потанцевать на королевском балу. Я терпеливо смотрела в рот моим учителям истории, когда они рисовали грандиозные картины нашего Конвента, вашего Смольного, наших и ваших гражданских войн, – и мечтала о сусальном принце, потому что он был мой, только мой, от серебряных шпор до соколиного перышка на шапочке. – Симона прикрыла глаза и ясно представила себе черного, обожженного Агеева, каким она впервые увидала его после катастрофы на этой чертовой голубой сигаре «Суар де Пари».
«Я знаю, что она мне сейчас возразит, и она будет, как всегда, формально права, права обидной правотой азбучных истин. А истина все равно будет не на моей и не на ее, а на третьей, Митькиной, стороне, потому что даже я, при всем желании, не могу до конца быть такой, как он, хотя мне все время кажется, что я – еще мальчишка, первый хулиган Нантского политехнического колледжа. А она сейчас авторитетно заявит, что…»
И действительно, Ираида Васильевна ухватилась за несчастного принца и начала доказывать, что нельзя преподавать в школах волшебные сказки только для того, чтобы отдельные индивидуумы получили возможность самостоятельно изучить революционное прошлое своего народа и тем самым удовлетворить свою тягу «к чему-то своему, только своему».
– Не пройдет и двух-трех лет, – безапелляционно заявила она, – как на примере своей дочери вы убедитесь, что современная школа может воспитать полноценного и развитого ребенка, не ущемляя его тяги к самостоятельной романтике.
– Ну и слава богу, – отозвалась Симона. – Жаль только, что она у меня не мальчишка. Меня так и тянет к вашему Митьке. Хотя, впрочем, еще не все потеряно: подрастут – мы их и женим, а?
– Ну, Симона, с вами просто невозможно говорить серьезно.
– Да вы не отмахивайтесь, Ираида Васильевна. Маришка у меня вырастет девкой что надо. Так что вы подскажите Митьке, чтобы он женился на ней, если со мной случится какое-нибудь там чудо.
Ираида Васильевна наклонилась вниз и стала смотреть на быстро несшиеся навстречу игрушечные домики космопорта.
То, что эта большая, славная и не всегда тактичная в своей нерусской живости женщина назвала «каким-нибудь чудом», случилось совсем недавно, каких-нибудь десять лет тому назад, с Митькиным отцом, и еще пройдет десять раз по десять лет, и каждый раз, когда вспомнится, вот так же захочется согнуться и спрятаться от всех от них, даже таких, как Симона, и остаться наедине со своей болью.
– Ну вот и прилетели, – сказала Ираида Васильевна, поднимаясь.
– Ага, – отозвалась Симона. – А вон там, в красном, – кажется, наша Ада.
Мобиль подрулил прямо к длинному, похожему на пляжную раздевалку, зданию космопорта. Ираида Васильевна и Симона вошли в соседние кабинки, привычно сунули свои жетоны в узкие прорези на приборном щитке и встали на середину, пола, где были нарисованы две белые аккуратные ступни – пятки вместе, носки врозь. И снова, как и каждый раз до этого, их охватило ощущение чего-то неприятного, в какой-то степени даже унизительного. С напряженным и cосредоточенным лицом они стояли каждая посередине своего бокса и не знали, что же с ними происходит, какие лучи ощупывают их лица и тела, какие приборы регистрируют что-то, присущее только этому, и никакому другому, человеку, и это что-то выбито на личном жетоне, отчего он похож на кусочек хорошего дырчатого сыра.