Очередной эшелон ушел. Перрон обезлюдел, остались только женщины у столов. Я впервые шел покупать. Все взгляды устремились на меня. Деньги, крепко зажатые в ладонях, вспотели. Мне трудно было идти, а еще труднее — остановить свой взгляд на той лепешке, что сейчас будет моей... Длинный ряд...
Видеть мой голодный взгляд женщинам оказалось невмоготу. Первая же, что продавала лепешки, не выдержала, сказала дрогнувшим голосом:
— Возьми, сынок.
Я положил скомканные бумажки на темные потрескавшиеся доски и — взял.
Лепешка была теплая, большая и тяжелая. И еще она пахла. Запах ее удивительным образом враз объяснял все то, чего я не мог знать о настоящем хлебе.
Я шел назад медленно-медленно, откусывая от лепешки по кругу — так, казалось, она почти не уменьшалась. Но когда я подошел к матери, в руках у меня — я это хорошо понимал — оставалось меньше половины. Лепешка была до того вкусной, что я с трудом преодолел желание съесть ее всю, но я уже знал, что лепешка эта и была тот самый хлеб, о котором вздыхала мать.
— На,— остаток я протянул ей.
Но она не взяла, сказала только, мельком взглянув на кусок:
— Совсем ржаная. Там есть белее.
— Нет, мама, очень вкусная — возьми, — и откусил напоследок еще чуть-чуть.
Тут я вдруг увидел, как она судорожно напрягла горло, чтобы сдержать глотательное движение. Справилась с собой, сказала, как всегда:
— Ешь сам. Я не хочу.
Я не знал, что делать. Отступил в сторону и встал. Щеки мои горели. Лепешка жгла руку. Я как-то враз осознал то, что смутно чувствовал и раньше: когда я съедал хлеб, предназначенный нам двоим, мать отказывалась от своей доли не потому, что была сыта или хлеб ей не нравился...
Слезы против моего желания накатились на глаза, комом застряли в горле. Я с трудом сдерживал рыдания. Поднес руку к горлу, лепешка коснулась моих губ и... я не заметил, как снова начал есть ее, откусывая понемногу, по краю, как делал это только что.
— Пойдем, сынок, домой. Ну-ну, не надо. Ты что — обиделся, что я сказала, будто лепешка плохая? Ешь. Нравится тебе — и ешь.
Загрубелая ладонь ее ласково гладила меня по голове, и от этого приятного прикосновения и слов ее мне стало лучше, ком в горле растаял и побежал из глаз слезами — по щекам, на губы...
С тех пор так и осталось навсегда в моей памяти: ничего вкуснее соленого хлеба в мире нет.
Одной рукой я ухватился за два пальца материной руки, а другой — крепко держал остаток лепешки, которая становилась все меньше и меньше.
На следующий день мать принесла домой хлеб и — как обычно — положила его на стол передо мной. Хлеб был сухой. Я такой любил меньше, чем сырой, хоть мать и говорила, что он — лучше. В нем была шелуха от овсяных зерен, перемолотая, но достаточно крупная. Она колола десны и горло. Но тогда я даже был рад этому: мне легче было не съесть «колючий» кусок, чем сырой,
— Отрежь мне,— попросил я мать.
Она посмотрела на меня и сказала:
— Ешь весь.
— Не хочу. Я такой не люблю.
Может быть, после того, как я попробовал лепешку, она поверила мне. Она взяла нож и отрезала от куска тоненький, почти прозрачный ломтик, остальную часть подала мне. Крошки со стола она бережно собрала в ладонь, ладонь поднесла ко рту. Я быстро расправился со своей долей, запил ее молоком.
Мать о чем-то задумалась, сидела за столом, подперев голову ладонью, смотрела на меня.
— А ты? — спросил я, вылезая из-за стола.
— Да-да,— встрепенулась она, — надо поесть и сходить проверить печь. Прогорела, наверное, уже; не догадаются закрыть трубу. Ночью холодно будет.
Я не слушал, я был в дверях, и мыслями моими уже владела улица. Вечером, когда уставшая мать вернулась домой и я, утомленный, вошел вслед за ней, она сказала:
— Иди поешь.
И положила на стол знакомый ломтик хлеба, а рядом поставила стакан с молоком. Искушение было слишком велико, чтобы я выдержал его и мог выпить молоко, не съев хлеба.
— Не хочу,— отмахнулся я и отправился в постель.
Мать встревожилась:
— Ты не заболел?
— Нет, мама.
И чтобы скорей избавиться от расспросов, сам спросил:
— Когда нам опять принесут письмо?
Писем не было давно, Она не ответила, притаила невольный вздох, положила руку поверх одеяла:
— Спи.
И я уснул.
На следующий день мать, как всегда, весь кусок принесенного хлеба подала мне. Вчерашнего ломтика не было!
— Отрежь мне, мама,— сказал я и засмеялся.