Чума — как тогда называли эпидемию холеры — как раз поразила Россию; в Севастополе во время чумного бунта убили родного дядю Лермонтова, тамошнего военного губернатора Николая Алексеевича Столыпина. Страшные видения вставали в воображении юноши-поэта, и отделаться от них он не мог. Именно в 1830 году Лермонтов написал своё поразительное «Предсказание» («Настанет год, России чёрный год…»)…
Поселившись в Москве, Елизавета Алексеевна Арсеньева решила, что в Тарханы ехать долго и на лето лучше оставаться в Подмосковье. С 1829 года, на каникулы, они стали с внуком гостить в столыпинской усадьбе Середниково, в 20 верстах от Белокаменной. Имение принадлежало вдове её покойного брата Дмитрия Алексеевича Столыпина, Екатерине Апраксиевне. Живописная местность, речка Горетовка, барский дом с колоннадой, большой парк, пруд, мост над оврагом… Из соседних усадеб наезжала в гости молодёжь: двоюродная сестра Лермонтова Сашенька Верещагина с подругой Катей Сушковой, Лопухины, сёстры Бахметевы, кузины Столыпины. Игры, прогулки верхом, пикники, веселье… Тут Лермонтов познакомился с семинаристом Орловым, который обучал русской словесности его двоюродного брата Аркадия Столыпина.
«…Часто беседы оканчивались спорами, — пишет П. А. Висковатый, — Миша никак, конечно, не мог увлечься красотами поэтических произведений, которыми угощал его Орлов из запаса своей семинарской мудрости, но охотно слушал он народные песни, с которыми тот знакомил его.
В рано созревшем уме Миши было, однако, много детского: будучи в старших классах университетского пансиона и много и серьёзно читая, он в то же время находил забаву в том, чтобы клеить с Аркадием из папки латы и, вооружась самодельными мечами и копьями, ходил с ним в глухие места воевать с воображаемыми духами. Особенно привлекали их воображение развалины старой бани, кладбище и, так называемый, „Чёртов мост“. Товарищем ночных посещений кладбищ, или уединённого, страх возбуждающего, места бывал некто Лаптев, сын семьи, жившей поблизости в имении своём. Описание такого ночного похода сохранилось тоже в черновой тетради:
„Середниково. — В Мыльне. — Ночью, когда мы ходили попа пугать“…»
Здесь же, в Середникове, летом 1830 года юный Лермонтов увлёкся живой черноглазой барышней Катей Сушковой, которая была старше его на два года и чувствовала себя уже светской барышней. Они были немного знакомы по Москве, по дому на Молчановке, куда Катя приходила к своей подруге Сашеньке…
Сушкова, в замужестве Хвостова, оставила пространные мемуары. Лермонтов, по московскому мимолётному знакомству, запомнился ей неуклюжим мальчиком, «с красными, но умными, выразительными глазами, со вздёрнутым носом и язвительно-насмешливой улыбкой». К лету 1830 года он, конечно, был уже другой. Сушкова вспоминает:
«По воскресеньям мы езжали к обедне в Середниково и оставались на целый день у Столыпиной. Вчуже отрадно было видеть, как старушка Арсеньева боготворила внука своего Лермонтова; бедная, она пережила всех своих, и один Мишель остался ей утешением и подпорою на старость; она жила им одним и для исполнения его прихотей; не нахвалится, бывало, им, не налюбуется на него; бабушка (мы все её так звали) любила очень меня, я предсказывала ей великого человека в косолапом и умном мальчике».
Предсказывала, нет ли?.. — отнюдь не известно: возможно, в написанных десятилетиями позднее воспоминаниях, где довольно много самолюбования, Екатерина Сушкова просто приписывает себе задним числом эту прозорливость.
«Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углублённым в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сантиментальные суждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или верёвочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятным и неоценённым снимком с первейших поэтов.
Ещё очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел: телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глодать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он споривал с нами почти до слёз, стараясь убедить нас в утончённости своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день после долгой прогулки верхом велели мы напечь к чаю булочек с опилками. И что же? Мы вернулись домой утомлённые, разгорячённые, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут не на шутку взбесился он, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным…»