Так как, пользуясь правами рецензента, мы намерены передать читателям кое-что из устных рассказов приятеля Лермонтова, то не мешает предварительно сказать два слова о том, какого рода человек был сам рассказчик. Он считался храбрым и отличным кавказским офицером, носил имя, известное в русской военной истории; и, подобно Лермонтову, страстно любил кавказский край, хотя брошен был туда не по своей воле. Чин у него был небольшой, хотя на лицо мой знакомый казался очень стар и издержан, — товарищи его были в больших чинах, и сам он не отстал бы от них, если б в разное время не подвергался разжалованию в рядовые (два или три раза, — об этом спрашивать казалось неловко). Должен признаться, что знакомец наш, обладая множеством достоинств, храбрый как лев, умный и приятный в сношениях, был все-таки человеком из породы, которая странна и даже невозможна в наше время, из породы удальцов… Молодость его прошла в постоянных бурях, шалостях и невзгодах, с годами все это стало реже, но иногда возобновлялось с великой необузданностью. Но, помимо этих периодических отклонений от общепринятой стези, Д — в был человеком умным, занимательным и вполне достойным заслужить привязанность такого лица, как Лермонтов. Во все время пребывания поэта на Кавказе приятели видались очень часто, делали вместе экспедиции и вместе веселились на водах…
Лермонтов, — рассказывал нам его покойный приятель, — принадлежал к людям, которые не только не нравятся с первого раза, но даже на первое свидание поселяют против себя довольно сильное предубеждение. Было много причин, по которым и мне он не полюбился с первого разу. Сочинений его я не читал, потому что до стихов, да и вообще до книг, не охотник, его холодное обращение казалось мне надменностью, а связи его с начальствующими лицами и со всем, что терлось около штабов, чуть не заставили меня считать его за столичную выскочку. Да и физиономия его мне не была по вкусу, — впоследствии сам Лермонтов иногда смеялся над нею и говорил, что судьба, будто на смех, послала ему общую армейскую наружность. На каком-то увеселительном вечере мы чуть с ним не посчитались очень крупно, — мне показалось, что Лермонтов трезвее всех нас, ничего не пьет и смотрит на меня насмешливо. То, что он был трезвее меня, — совершенная правда, но он вовсе не глядел на меня косо и пил, сколько следует, только, как впоследствии оказалось, на его натуру, совсем не богатырскую, вино почти не производило никакого действия. Этим качеством Лермонтов много гордился, потому что и по годам, и по многому другому он был порядочным ребенком.
Мало-помалу неприятное впечатление, им на меня произведенное, стало изглаживаться. Я узнал события его прежней жизни, узнал, что он по старым связям имеет много знакомых и даже родных на Кавказе, а так как эти люди знали его еще дитятей, то и естественно, что они оказывались старше его по служебному положению. Вообще говоря, начальство нашего края хорошо ведет себя с молодежью, попадающей на Кавказ за какую-нибудь историю, и даже снисходительно обращается с виновными более важными. Лермонтова берегли по возможности и давали ему все случаи отличиться, ему стоило попроситься куда угодно, и его желание исполнялось, — но ни несправедливости, ни обиды другим через это не делалось. В одной из экспедиций, куда пошли мы с ним вместе, случай сблизил нас окончательно: обоих нас татары чуть не изрубили, и только неожиданная выручка спасла нас. В походе Лермонтов был совсем другим человеком против того, чем казался в крепости или на водах, при скуке и бездельи…»
В самом начале июля Лермонтов находится в военном лагере под крепостью Грозной. «Отряд в составе двух баталионов пехотного его светлости, одного баталиона Мингрельского и 3-х баталионов Куринского егерского полков, двух рот сапер, при 8-ми легких и 6-ти горных орудиях, двух полков Донских казаков № 37 и 39-го и сотни Моздокского линейного казачьего полка, с 10-ти дневным провиантом и с полкомплектом запасных артиллерийских снарядов, выступив из лагеря при крепости Грозной, переправился с рассветом по мосту через реку Сунжу и взял направление через ущелье Хан-Калу на деревню Большой Чечень».
При выступлении из крепости Грозной обращал на себя внимание один отряд, который Висковатов описывает в лучших традициях разбойничьих отрывков лермонтовских «Испанцев» и «Вадима»:
«Пестрою группою лежали люди в самых разнообразных костюмах: изодранные черкески порою едва прикрывали наготу членов, дорогие шемаханские шелки рядом с рубищами доказывали полное презрение владельцев к внешнему своему виду. На многих замечалось богатое и отлично держанное оружие… Лица загорелые и смуглые выражали бесшабашную удаль и при разнообразии типов носили общий отпечаток тревожной боевой жизни и ее закала… Принадлежали они к конной команде охотников, которою заведовал храбрец Дорохов. Бесшабашный командир сформировал эту ватагу преданных ему людей. Все они сделали войну ремеслом своим. Опасность, удальство, лишения и разгул стали их лозунгом. Огнестрельное оружие они презирали и резались шашками и кинжалами…»
Висковатов ссылается на рассказы барона Дмитрия Петровича Палена, состоявшего прикомандированным к Генеральному штабу в отряде генерала Галафеева. В своем альбоме Пален изобразил пейзажи, которые видел во время летней экспедиции 1840 года, портреты людей — «кавказских деятелей», эпизоды сражений. Известно, что этот альбом держал в руках император Николай I. В эпоху, когда фотографии не существовало, такие зарисовки служили документальным свидетельством.
Этот самый отряд впоследствии и передал раненый Дорохов Лермонтову под начало.
Начало июля 1840 года — это сплошные перестрелки с горцами, походы и карательные экспедиции: сжигаются аулы, вытаптываются посевы. Чеченцы устраивали засады, вели обстрел из какой-нибудь рощи и скрывались, не вступая в бой. Обычно они старались не допускать русских к реке, и приходилось запасаться водой под обстрелом. Случалось, какой-нибудь отважный воин из горцев выходил и вызывал кого-нибудь из русских на поединок; несмотря на запреты, иногда находились охотники, которые принимали вызов.
В подобных «забавах» прошло несколько дней. Из строя выбыло более двадцати человек.
Однажды вечером, во время стоянки, Лермонтов предложил друзьям — Льву Пушкину, Глебову, Палену, Александру Долгорукову и нескольким другим — пойти поужинать за черту лагеря. Эту историю сообщил Висковатову граф Пален.
Затея Лермонтова была небезопасной — собственно, такое вообще запрещалось: можно было погибнуть или попасть в плен.
Но компания удальцов взяла с собой несколько денщиков, нагрузила их припасами и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, «руководивший всем» (а мы помним, как Лермонтов любил праздники и как охотно их устраивал), уверял, что, «наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых, и указывал на одного казака, фигура коего виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении».
Развели костер и постарались скрыть огонь — не столько даже от возможного неприятеля, сколько от лагеря русских (чтобы начальство не узнало о проделке). «Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами… Особенно в ударе был Лермонтов. От его выходок все катались со смеху… Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое шапкою и старой буркой».
Этот эпизод со всеми подробностями (предложение поужинать на виду у неприятеля, чучело вместо часового — точнее, тела убитых солдат, долженствовавшие изображать охрану) мы встретим в любимом многими поколениями романе Дюма «Три мушкетера» (осада Ла-Рошели). Есть ли вероятность, что Дюма воспользовался историей, которую узнал о Лермонтове (а Дюма интересовался Россией и Лермотовым в частности; ему писала о нем графиня Ростопчина)? Кстати, еще одна характерная деталька: Лермонтов был мушкетером, как мы знаем, — командиром взвода 12-й мушкетерской роты Тенгинского пехотного полка…