И тут же дает он разгадку, почему он кажется толпе «злым»:
Своей открытой «холодностью», своей подчеркнутой «гордостью» Лермонтов охранял от «толпы» — от светской черни — все, что было «заключено» в его сердце, — и «огонь» его высоких вдохновений, и «сумрак» его русской грусти и мировой скорби.
И. С. Тургенев оставил нам рассказ о двух встречах с Лермонтовым. Одна была в конце 1839 года, в светской гостиной, другая — в маскараде в Благородном собрании, под новый, 1840 год.
В гостиной Лермонтов «поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц — белокурая графиня Мусина-Пушкина — рано погибшее, действительно прелестное создание! На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Ш — у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ… Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго. Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш. он любил как товарища и к графине питал чувство дружелюбное… Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко: он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба».
Эта встреча со светским Лермонтовым произошла в то время, когда поэт Лермонтов уже делал признание:
Эту скуку неосуществленных, напрасных желаний, эту грусть по бесплодно уходящим лучшим годам разделяли с Лермонтовым сам Тургенев, Белинский, Герцен, Огарев и все лучшие люди их времени, которые не мирились с позорной действительностью крепостного благополучия и полицейской благонамеренности, тоскуя по лучшему укладу жизни.
«На бале Дворянского собрания, — говорит Тургенев о второй встрече своей с Лермонтовым, — ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:
Тургенев упоминает о чудесных строфах — тех, которые печатаются в собраниях сочинений Лермонтова с пометой: «1-ое января». В сущности, это страница из лирического дневника Лермонтова. Но страница эта — «чистейшей прелести чистейший образец» русской лирики — лучше всяких рассуждений показывает: чем светлей, чище и выше был внутренний мир Лермонтова, не доступный толпе, тем беспощаднее и острее был его «железный стих», дерзко обдававший эту толпу «горечью и злостью». И тем меньше, конечно, эта толпа, включавшая в себе и лиц из личного окружения Николая I, склонна была сносить и прощать поэту эту «горечь и злость» его стихов.
Современник Лермонтова князь А. И. Васильчиков так вспоминает ту светско-военную среду, в которой приходилось жить Лермонтову в Петербурге: «Парад и разводы для военных, придворные балы и выходы для кавалеров и дам, награды в торжественные сроки праздников 6 декабря (именины Николая I. — С. Л.), в Новый год и на Пасху, производство в гвардейских полках и пожалованье девиц в фрейлины, а молодых людей в камер-юнкеры, — вот и все, решительно все, чем интересовалось это общество, представителями коего были не Лермонтов и Пушкин, а молодцеватые Скалозубы и всепокорные Молчалины. Лермонтов и те немногие из его сверстников и единомышленников, которых рождение обрекло на прозябание в этой холодной среде, сознавали глубоко ее пустоту».[20]